В начале ноября в год 1665-й от Рождества Христова светловолосый юноша в скуфейке и монашеском платье, стараясь не потревожить собак, затаился на опушке леса недалеко от маленького хуторка на берегу речки Тулоксы. Падал мокрый снег, мир был холоден и неуютен. Платье на юноше промокло насквозь, капли воды блестели на светлой молодой бородке и на усах, но юноша не замечал ни холода, ни сырости. Он неподвижно стоял и смотрел на двор, на слюдяное окошко, изнутри освещенное огнем лучины, на людей, изредка выходивших по своим делам во двор и затем вновь исчезавших за дверями дома. Взгляд его при виде людей на миг темнел от напряжения, и он в волнении судорожно сжимал ствол молодой березки красными замерзшими пальцами. Но это были не те люди, которых он хотел видеть. И когда уже начало смеркаться, на крыльце дома появилась та, кого юноша ждал так упорно. Это была девушка, совсем еще юная, тонкая и гибкая как лоза. Она спустилась по тропинке от дома к маленькому плотику, зачерпнула ведром воды из реки. Она не сразу направилась к дому, а постояла на плотике некоторое время. Юноша издали видел, как девушка, приставив козырьком руку к глазам, смотрела в сторону кипящей волнами Ладоги. Затем подняла ведро и направилась по тропинке назад к дому, но на пригорке оглянулась на речку снова, как будто хотела удостовериться, что там никого нет. Юноша на опушке, тем временем, как раненый, со стоном опустился на колени, судорожно цепляясь за белоснежный березовый ствол, на котором остались царапины. Он, как дикий зверь, впился зубами в собственную руку так, что выступила кровь. Вторая рука его, как будто в агонии, рвала мох до самого торфа. Он рычал, и боль его, боль не телесная, а душевная, была велика. Наконец он тихо заплакал, глядя на опустевшую тропинку, где только что стояла она. Так, на коленях, плакал он, обняв, как невесту, ствол белой березки, и снег мокрыми густыми хлопьями засыпал его, как будто напоминал о том, что все в этом мире проходит, когда-то будет забыто и излечено. Затем он поднялся, и, постояв несколько минут, зашагал вглубь леса, уже не заботясь о том, чтобы его не услышали, качаясь как пьяный, слепо натыкаясь на стволы сосен и, цепляясь ногами за вересковую поросль. Так уходят, когда не собираются больше возвратиться вновь. Так уходил и он, чтобы никогда больше сюда не вернуться.

<p>Часть 3. Ингерманланд</p><p>Глава 1</p>

Возле Адмиралтейского двора царит вечная суета. Там от берега к шпалере выстроившихся вдоль невского берега военных и торговых судов снуют туда и обратно шлюпки и баркасы с грузом или людьми. Крик, брань боутманская[96] и офицерская, а порой песня, которую под взмах весел запевают дюжие, усатые, как коты, матросы. На берегу также, попробуй разберись! Тут же, под ногами людей и повоз, бьют в мостовую булыжник пленные шведы, и русские наемные люди. Тут же бочки, штабеля бревен и досок, груды кирпича и непременный спутник всякого хозяйственного действия трехэтажный, во все простуженное горло мат. Многие наши прибыли по нужде или по команде недавно. Все им в новинку и в изумление после своей малой деревеньки да лесов с лугами. Озираются на иностранных купцов с мастерами, пленных шведов, пышных офицеров высокого ранга, что индюками ходят, на шпиль адмиралтейства да на здание 12 коллегий. Как будто и не Россия это вовсе, а царство неведомое заморское! Иной плотник с верфи, увидев такого вот парнягу растерянного, еще и посмеется над беднягой. Ткнет под ребро и шепотком таинственным морочит, указывает на другую сторону Невы, где дом Меншикова Алексашки стоит.

– Вот брат, в том доме сам Александра Данилович Меншиков живет! Денег у него, у-у-у! Кура не клюнет! Он весь Питербурх один может отстроить! Царя богаче!

У парня от изумления челюсть отвисает, как такое быть может, чтобы человек был богаче самого царя? Однако дядю не отпускает и, по деревенской простоте, пытается побольше выспросить.

– Да откуда же ты, дядя, про него, Меншикова-то знаешь?

Дядя также не спешит. Вытаскивает из кармана простенькую глиняную трубочку, набивает табачком из кисета, кресалом выбивает искру. Деревенский нюхает дым и чихает «Тьфой, нечисть!» Дядя посмеивается.

– Погоди, оботрешься, привыкнешь. Сам чертей дымом гонять начнешь. Знаешь, их тут по лету сколько? Вот! – И, затянувшись, щурит глаз на Неву и трубкой тычет.

– А вот, милой человек, «Ангермалан», вишь, в самой голове красавец? Годов тому назад как три, его мы на воду спущали. Агличанин Козенец его строил, а я у него малость в подмоге был. Три года топорами махали! Петр Алексеич часто к нам заходил, все погонял. Сам топориком помахивал. Вот царь так царь!

Ингерманланд

– А что, дядя, так ты его знаешь? Царя-то?

– А как же? Он мастеровых уважает, до них ласков. А раззяв таких, как ты да лентяев дубиной научает. Ну, бывай, деревня!

И уже издали обиженному парню:

– Ничего, оботрешься! А то приходи на верфь, скажи, что к Пальчикову[97] – на меня попадешь! Или к Федоске к Скляеву[98] просись. Шкуру выдубим – человеком станешь!

Перейти на страницу:

Похожие книги