Отдав в последнем окошечке заказ на вызов несуществующего телефона в Петрограде, Дмитрий, будто в нетерпении ожидания скорого соединения, направился к кабинкам для переговоров и, распахнув дверцу одной из них, прикрыв ею филёру обзор, стремительно направился к выходу.
Перейдя на противоположную сторону улицы, смешавшись с прохожими, оглянулся – к господину в котелке, озиравшемуся на высоких ступенях станции, подбежали двое, и тут же, получив указания, словно тени, растворились в толпе.
Следуя лишь интуиции, Дмитрий вскочил в пролетку, и, проехав до угла, спрыгнул на ходу, отметив краем глаза черный котелок в обогнавшем его экипаже. Боясь привести сыщика к Маркову, долго петлял по дворам, отсиживался в парке, стоял на сквозняке подворотен. И на третий день был вынужден лишь издали рассматривать входящую в здание станции публику.
Анастасии в ней не было. Как не было больше у Дмитрия ни единого дня, чтобы продолжить ее поиски.
Перевод монаршей семьи в Екатеринбург нанес страшный удар их делу. Нужен был новый план. Новые люди. Дополнительные деньги. Ситуация менялась каждый день. И на душе у них было черно, как смотревшая в окна ночь.
…По разоренной, но все же действующей железной дороге, как основному средству быстрой переброски войск для противоборствующих сторон и от этого хранимой теми и другими от полного разрушения, в людской тесноте переполненных вагонов, в гомоне и криках, рискуя на каждой станции нос к носу столкнуться с жаждущими полнейшего истребления контры матросами в декольте тельняшек или стать объектом внимания красноармейцев в обмотках, Дмитрий с группой офицеров пробирался в Петроград. Стараясь быть незаметными среди измученных баб, растерянных стариков и плачущих детей, они, не выпуская друг друга из виду, держались поодиночке. Роковое известие о гибели Государя стало для них подобием вынесенного им самим смертного приговора. Застыв на полувздохе, они винили себя в несостоявшейся операции, не имея надежды на облегчение боли, тесным обручем сдавившей сердца.
Не стало надежды.
Надежды спасти и этим спастись самим.
Надежды на возрождение величайшего в мире государства русского народа с Царем во главе…
А, значит, и на свою, на исконную жизнь.
Поднялась Россия, неспокойная, взбудораженная, не знающая, откуда идет беда неизмеримо большая, чем война с германцем, но уже чувствующая на своем горле ее хватку. Пытаясь от неё убежать, схорониться, боясь не успеть этого сделать, потерять время, она запруживала, словно река в половодье, станции, набивалась в вагоны, забиралась на крыши и, терпеливо вынося все дорожные неудобства и тяготы, – ехала-ехала… Движимая одним желанием – спастись…
– У моего, значить, пращура лошадь была. Никого к себе не подпускала – кусалась. А запрягать – лягалась. За ворота выехал – передок в щепки, – ни на минуту не умолкал старик в белой бороде. – Советовали все ему-то её продать. А он дал ей бутылку укусить – весь рот себе окровянила, а к хвосту мешок с соломой привязал… Билась она с ним, билась. Весь день. К вечеру с ног грохнулась от устатку. Но с тех пор шолкова стала… Да-а-а.
Старик осмотрел неспешно вагон, отмечая ласковым взглядом тех, кто его слушает, и вновь повернулся к сидящему рядом с ним жилистому мужику в рябинах оспы по лицу:
– И у меня, веришь ли, лошадь была! Огонь лошадь! По степи мчит – метель кругом! Пришли ее забирать, а она, – старик радостно, с каким-то изумлением, хлопнул себя по коленке, – убёгла!
И засмеялся в бороду тихим смешком, крутя, словно от восторга, головой.
– А у меня – домодельный шкап, – горестно, как-то по бабьи жалостливо ответил рябой.
– Что! Убёг? – старик в таком же изумлении хлопнул себя по колену, всем туловищем повернувшись к собеседнику.
– Не-е, сгорел… Вместе с домом. Хороший был шкап, дубовый. Сам делал. Баня только осталась…
И искривив лицо близким плачем, раскачивая из стороны в сторону головой, как конь на водопое, добавил:
– Бобыль-бобылем. Что на мне, то и при мне… И весь я тут…
То медленно, словно на ощупь, то почти замирая двигался поезд, то вдруг быстро, почти весело погромыхивая на стыках рельс, несся вперед, словно желая поскорее избавиться от человеческих страхов, заполнивших его. И на минуту-другую казалось, что забитое до отказа людьми пространство, чудовищно уставшее, несется вместе с поездом в надежное место, неведомое место. Но поезд вновь сонно замирал, и вновь тревога явственно овладевала людьми.
Молодка в ярком платке, завязанном на затылке в тугой узел, оглядывала всех сонным безумным взглядом. Испуганно озираясь на закоптелое грязное окно вагона, с болезненной настойчивостью повторяла:
– Река у нас бурливая, нравная река. А ветер-то вон как гудет…На реке – стон стоном. Шуми-и-т река, шумит…