В чем же трагедия вселюбия у Цветаевой? В «захвате», как выражалась Марина Ивановна? В роковой неспособности понять иерархию чувств и создать из хаоса космос?..
Как-то я провожал до автобуса знакомую. Речь зашла об одном поступке, который неприятно поразил нас с Зиной. Собеседница не согласилась со мной и сказала: а как же то, что Вы писали об Ире Муравьевой? А как же Марина Цветаева?
На это трудно было сразу ответить. Подошел автобус, и я остался с проблемой искусства при свете совести. Про Иру написал я. Написал так, чтобы виден был неразменный золотой, который она меняла на серебро и даже на медь, а золотой каким-то чудом возвращался. Хотя писал правду, т. е. не скрывал случаев, когда оставались одни медяки. Ира из этих состояний выходила, восстанавливала себя, собиралась. И мне казалось — это пример для собирания души, а не для растраты. Мне казалось, что растраты я объяснил, вывел из судьбы, из времени, загнавшего женщину в угол, из отчаяния живой души, стоящей против всесильной машины. Мне неприятно было, что Ира (и Марина Цветаева) оказались в какой-то, пусть отдаленной связи с женщиной, с которой начался разговор. Все они были естественны. Но это совершенно разные естественности.
Все трое не признавали никаких внешних препятствий в своих порывах. Но очень по-разному. Сильные характеры, оказавшись безо всяких норм (смятых и смытых временем), сами себе полагали зароки. Они не все себе позволяли. И обе во многом (очень во многом!) плыли против течения. В том числе и в интимной жизни. Это не щепки, несущиеся по воле времени и страстей. У обеих я учился тому, что в них прекрасного и великого. Вопреки ошибкам и грехам. Обе не требуют и не вызывают снисхождения. Мне не хочется смешивать нравственную силу, создающую заново неповторимую личную мораль — с ней можно соглашаться или не соглашаться, но это мораль, — и элементарную беспорядочность.
Я у Иры очень многому научился. Ее душа вошла в мою, и след от этого дает мне что-то от чувства Григория Сковороды: спасибо тебе, Господи, что Ты сделал все нужное нетрудным, а трудное — ненужным. Ира не надрывалась, как герои Бернаноса, в попытках стать святой, и ее лад с природой и людьми был каким-то моцартовским, естественно-легким и полным глубокого света. Мне до сих пор не удается многое, что для нее было просто, как дышать. Например, очистить сны. А ей их и очищать не надо было. Никакого материала для Фрейда. Умом снимала все запреты: «Лучшее средство избавиться от искушения — поддаться ему». А во сне — одна волшебная сказка за другой. Бескорыстный поток творчества, создающий вторую, лучшую действительность. И потом — это внутреннее чувство такта в любви. Никаких слов о близости. Только «так» (и легонько брала за запястье); или (в разговоре о прошлом): «нам было хорошо». Поэтическое чувство жизни совершенно заменяло ей религиозное благоговение (в безрелигиозном мире только поэзия сохраняет благоговение перед любовью, подвигом, жертвой).
Все не поэтическое скатываюсь с Иры, как с гуся вода. Я долго не мог понять, как она ухитрилась не знать мата, и едва нашел что-то подобное в собственном опыте: пассивного знания языка без умения говорить. Думаю, что она понимала смысл грубых слов, когда они произносились. Но знала — примерно как я знаю некоторое количество французских слов и узнаю их при чтении, а говорить не умею. Так Ира пассивно знала всю грубую, пошлую сторону жизни и могла прочесть текст, но душа ее в нем не участвовала. Она не задерживалась умом ни на чем грозном, и грязь ее не пачкала. Хватало силы сделать бывшее как бы не бывшим. И из огня выйти, как саламандра — без ожогов. Только в глазах — след преодоленной боли… И уверенность души в своем внутреннем законе, несмотря на всю очевидность ошибок. Благородно естественная, она доверяла естественным порывам своего чувства. Сколько бы раз они ее ни обманывали.