Но в Берлине! Одна из величайших в мире побед. В груди все ликует, поет. И резко перебивая ликование — стыд. Мировая столица. Кучки иностранных рабочих сбиваются на углах, возвращаются во Францию, в Бельгию, и на их глазах — какой срам! Солдаты пьяны, офицеры пьяны. Саперы с миноискателем ищут в клумбах зарытое вино. Пьют и метиловый спирт, слепнут. При опросе пленных первые слова: ринг, ур (кольцо, часы). Фрау Рут дразнила меня словарем русского солдата: ринг, ур, рад (рад — велосипед), вайн (вино). Я вспомнил частушку отступавших немецких солдат из смеси немецких, польских и русских слов:
Где же моральное превосходство социализма? Что дали годы без частнособственнического свинства, от которого все пороки? Идеология треснула сверху и держалась на честном слове. На радости, что война кончилась, а мы живы. Эта радость все заливает — как у разведчика из Форста, пропившего девятый ур.
Радость, радость лилась через край и топила все сомнения. То стыдно на улицу выйти, стыдно своей формы. То снова охватывает чувство победы. На этой волне даже растаяла моя обычная сдержанность с женщинами. Я был влюблен в фрау Николаус и пытался за ней ухаживать. Как-то вечером решился пойти в гости и объясниться. То, что в Москве училась в это время Жанна и я ее считал своей невестой, как-то не мешало. Из госпиталя я рвался к Жанне, просился в отпуск (и слова Богу, что отпуска не дали: у Жанны, помимо эпистолярного романа со мной, был еще другой, живой роман, как раз в это время он очень бурно шел). Но в Берлине я обо всем этом не думал.
Фрау Николаус обладала даром говорить все, что угодно, с обезоруживающей естественностью. И в ответ на мои нежности она очень просто и мило сказала, что ей больше нравится майор Черевань. Я несколько опешил, а потом подумал: пустое. Так, глазами, мне тоже больше нравится фрау Богерц, писаная красавица, но сердце она мне не тронула. И Черевань, если заговорит, сразу станет скучным, и не нужно ему ничего, кроме бутылки. Не может фрау Николаус не почувствовать, что я откликаюсь на ее песни и на все ее существо. И я продолжал говорить, как бы во хмелю, и даже осторожно обнял ее за плечи. Фрау Николаус не противилась. У нее был шестимесячный младенец, надо было есть, чтобы кормить его, а я приносил консервы; но гораздо охотнее она просто бы заснула. Меня такой поворот дела не устраивал, я не мог воспользоваться пассивностью женщины, мне нужен был ее душевный отклик, без него я застываю. И я продолжал что-то бормотать. Если бы по-русски! Я пытался рассказать, какая это радость выйти из облака ненависти и встретить здесь, в Берлине, такую милую, интеллигентную женщину, читающую те же стихи, которые я любил (фрау Николаус показывала мне томик Гейне, который следовало сжечь). И как она поет… Но мне все трудно было подбирать немецкие слова и находить хотя бы приблизительно подходящие падежи и времена глаголов. Прошлую ночь я дежурил у радиоприемника, записывал бесконечные приказы Верховного главнокомандующего, которые никто не читал. И вдруг я почувствовал, что смертельно хочу спать, и все еще бормоча что-то, уснул.
Проснулся утром. Фрау Николаус была очень приветлива. Мой внезапный сон ее вполне устраивал. Младенец не кричал, и она отлично выспалась. А я вызвал местного портного и предложил за сутки сшить китель и брюки из отреза, полученного в АХЧ (мне хотелось выглядеть не хуже других селезней). Старик взглянул на меня, как на сумасшедшего, и ответил, что это абсолютно невозможно. Я настаивал; через сутки он принес нечто, отдаленно напоминающее то, что мне хотелось. Я расплатился какими-то банками и брюки, помнится, поносил, время от времени подшивая: они расползались по швам; китель оказался совершенно негодным. Впрочем, все это выяснилось уже не в Берлине. Нас выперли из города за день до взятия рейхстага.
Гитлер еще жил, он вызвал на помощь армию Венка. Дивизии нашей армии столкнулись с ней на марше и во встречных боях разбили. Но несколько дней автострада, по которой мы получали снабжение с баз 1-го Украинского фронта, была перерезана. Пришлось временно кормиться из фондов Жуковского (1-го Белорусского фронта?), тоже вошедшего в Берлин. А Жуков прислал в штаб дивизии полковника с требованием: как только дорога очистится, — немедленно убираться из города. Мы грозили выхватить у него из-под носа рейхстаг. Может быть, и выхватили бы, если бы меньше пили. Берлинский фольксштурм сдавался после двух-трех выстрелов, отбивались зенитчики, а потом опять квартал за кварталом вывешивал белые флаги. Но делать нечего, пришлось убираться и не портить заранее разработанного спектакля. Когда шли грузиться, никакого равнения в строю, солдаты покачивались. Все враз сбросили с себя фронтовое напряжение.