Перед отъездом я успел забежать к фрау Николаус и занес ей несколько банок консервов. Пусть у нее будет молоко для ее младенца (отца убили под Ригой). Фрау Николаус была тронута, мы нежно простились. Признаться, меня потом радовало, что роман с нею так и остался платоническим и бескорыстным. И еще одна вещь порадовала: то, что район Лихтенраде достался после Потсдама американцам.
Я уезжал, мурлыча про себя песню про Марию Магдалену, звезду из каза д'ор. Там была одна звонкая строфа: гондола легко скользит по Большому каналу, далекий звон колоколов смешивается со звуками серенады… Между тем опять замелькали мужество и верность. 100 000 раз мужество и верность. И опять под мостом те же гениальные простые слова, падающие в народное сердце: «Жид виноват». Светло-зелеными аршинными буквами. Цвета надежды, что юдофобство никогда не умрет.
Вечер восьмого мая застал нас где-то в Судетских горах. Вдруг пальба со всех сторон. Выскочили, узнали — капитуляция. Постреляли в воздух и мы. Потом достали бутылку с густым яичным ликером — остальное выпито было раньше — кое-как вытряхнули хмельную массу, чокнулись — и в Прагу. Чешки в каких-то кринолинах XVII века, на каждом шагу угощают (но не по-русски, сухим вином и без закуски). Смотрим на нормальную европейскую жизнь. Молодые люди держат в руках велосипеды своих девушек. Незнакомые подхватывают пьяного и ведут домой, никто не валяется в канаве. Культура. Мальчик, выучившийся по-русски, заводит со мной разговор. Спрашивает, почему не простили власовцев, они ведь сражались вместе с чехами и освободили город. Действительно, почему не простить на радостях. Простили ведь дезертиров…
Нас отводят назад, в немецкие Судеты. Хозяйкам выдали карточки, где на каждом талончике Deutsche. Как при Гитлере на еврейских карточках: Jude. Я видел в Берлине. Там остались еврейские семьи. Одна из них попросила у меня охранную грамоту от наших солдат, я написал, хотя, кажется, это не помогло, и теперь это Deutsche и запрет купаться в озере — аналогия с гитлеровскими расовыми законами. Противно. Все больше пятнышек на огненном солнце победы. И все-таки оно еще светит мне. Я достал у местного учителя томик Шиллера, и всюду, куда бы я ни шел или катил на велосипеде, за мной плыли звучные строфы:
Я вспомнил кровавое поле у Павловки и поле смрада под Котлубанью, и другое поле у Хайлигенбаиля, где мы воевали как промышленная держава, а немецкие мальчики остались лежать в своих ямках, простреленной головой к противнику, сжимая окоченевшими руками автомат или фаустпатрон. С чего бы ни начиналась война, она становится благородной, когда доходит до защиты родного дома…
Особенно меня волновали последние строки. Я буквально трепетал, вспоминая их. И даже в словах Одиссея звучало глухое пророчество — как нас на очных ставках встретят Клитемнестры и Эгисфы:
И все это сливалось в одно гармоническое целое, в один стройный ряд: ликование и слезы, радость победы и зловещий голос рока (заключенный, наверное, в каждой победе). Этого лекарства мне не хватало, чтобы залечить острую боль в сердце. Все становилось стройно, звучно…
Стихи действительно как обезболивающее. Но потом снова и снова вставали проклятые вопросы. Они стоят передо мной до сих пор. Я не знаю, что было решающим толчком к погрому, которым завершилась война: нервная разрядка после сыгранной трагической роли? Анархический дух народа? Военная пропаганда?