-- Ничего не в кабаке. Просто сидели с товарищем, готовились к завтрашнему письменному...
-- Ну, смотри, смотри, как бы за эти подготовки ты из гимназии не вылетел...
Быстро раздеваюсь, ложусь в постель, зажигаю свечу и начинаю готовить уроки. История? Успею прочесть на перемене. Две задачи по алгебре? Спишу у Власова. Русский? Выучить наизусть воспитание Онегина. Это и учить нечего, с восьми лет знаю. Закон Божий? Батюшка завтра обещал не спрашивать, а продолжать спор о бессмертии души... Остается латынь: Облокотясь о тумбочку, выписываю десяток слов, в секунду пробегаю подстрочник и тушу свечу...
Мы вышли с Никогосом из "Самсуна". На улице тьма и пустота. За полквартала от нас мигает одинокий фонарь, и Никогос говорит мне: "Смотри Юра, там какой-то человек стоит..." Мне страшно, я хочу бежать, но, сделав несколько шагов, мы узнаем Дастарханова. Христофор Христофорович стоит у фонаря, нос его освещен во всей красе. Не то Дастарханов пьян, не то от усталости шатается. Мы почтительно снимаем шапки, он смотрит на нас и говорит: "Хотите, мальчики, посмотреть моих звездочек?.." Мы шли, шли. Вышли за город, миновали бойни. "Господи, -- думаю я, -- вот-то дома мне скандал устроят, когда я на рассвете вернусь..." А Дастарханов все идет и все молчит. У маленького деревянного домишки он останавливается, грозно прикладывает палец к губам и отворяет калитку.
...Мы крадемся за Дастархановым по винтовой лестнице. Вот так штука, дом одноэтажный, а в лестнице тридцать ступеней. Еще одна дверь, и мы попадаем в большую комнату, завешанную коврами. У камина на креслах сидят какие-то тени. Дастарханов зажигает электрическую люстру и кричит: "Гимназистики пришли. Девочки, займитесь..." С кресла, что подальше, вскакивает высокая резвая женщина в пеньюаре. Без долгих разговоров она хватает меня за руку и сажает вместе с собой в одно кресло. Я смущаюсь, она звонко хохочет и начинает меня целовать. От нее идет сладкий, волнующий запах. Она притиснула меня лицом к своему голому плечу. И от запаха духов, от запаха женского тела у меня кружится голова. Я впиваюсь в это белое покатое плечо и жадно его кусаю, кусаю, кусаю...
Освещение становится все сильней и сильней, оно режет глаза, оно греет затылок... Апрельское солнце снопами прорезает ситцевую гардину. Я протираю глаза, сбрасываю одеяло и вижу искусанную мокрую подушку. Столовая кукушка выкрикивает восемь.
-- Эй, кронпринц, вставай! -- кричит отец, проходя мимо моей двери...
Я мигом вспоминаю о предстоящих сегодня крупных оборотах тотализатора, ополаскиваю лицо, хватаю книгоноску и мчусь в гимназию. Никогос уже на посту -- в крошечной гардеробной, где сторожа сохраняют швабры, мел, чернила, он восседает на подоконнике и продает билеты. К нему не протолпишься. Состязание словесника и математика, двух испытанных фаворитов, взволновало всю гимназию. Не только из наших верхних классов, но и со второго, и с первого этажа явились мазильщики. Дрожащие первоклассники пожертвовали завтраком и предпочли полученный на котлету гривенник истратить на билет нашего тотошки. Великовозрастный семиклассник Канделаки, про которого вся гимназия почтительно шепчет, что он живет с кассиршей "Театра-Миниатюр", купил сразу двадцать билетов.
У входа в гардеробную очередь, курносый надзиратель верхнего зала ничего понять не может.
-- Чего вы, господа, хотите от Вартапова и Быстрицкого? -- расспрашивает он толпу.
"Господа" молчат. Тогда надзиратель решительно направляется в гардеробную. "Верные люди" устраивают у дверей свалку (номер разработанный и подготовленный заранее); пока надзиратель разнимает борцов, деньги спрятаны в карман, билеты в "Алгебру" Киселева, а гости из нижних двух этажей бегом спасаются по черной лестнице. В гардеробной взорам надзирателя представляется мирная картина. Обнявшись и наступая друг другу на ноги, толпа гимназистов повторяет уроки -- кто долбит: "Gallia est omnis divisa in partes tres" {"Вся Галлия разделена на три части"