Меня очень обрадовало появление в Париже журнала "Смена Вех". Наконец-то все слова сказаны. Наконец-то московские доценты Ключников и Устрялов, сумасшедший адвокат Бобрищев и "просто котелок" Потехин перешли на дорогу, единственно правильную для эпигонов славянофильства. Традиционный макет, традиционные цитаты, стихотворные выдержки Устрялова, благоговейно сохраненная отрыжка московских собраний в Мертвом переулке у Маргариты Морозовой, приобретают особенный вкус на службе у коминтерна. От Чичерина старшего к Чичерину младшему -- от московской философии к большевистской разведке. Скифы угадывают скифов. Совершается процесс кристаллизации. Логика истории торжествует; деревенский бес с полуаршинным хвостом, пропахший баней, мужицким потом, заклинаниями попа, тот самый бес, которого в кабинете европейца Кони некогда увидел скиф Соловьев,-- ныне тихонько подсмеивается: давно пора!
V
Скучно жить без самовара и без большой аудитории Политехнического музея. Как-никак -- вокруг этих двух фетишей возрастала молодая Россия...
В минувшем октябре снова ожил Политехнический музей и Вадим Шершеневич -- претенциозный сын талантливого отца -- кого-то за ноги стаскивал с кафедры... Дай Бог, дай Бог, значит машинка вертится. Доживем опять и до самовара.
С именами Шершеневича, Конст. Большакова, Николая Асеева, Боброва, Пастернака, совсем молодых Феодора Богородского и Сергея Предтеченского связана новейшая эпоха. Для этого поколения уже не существовало тихих зорь. Шершеневич еще кое-что сохранил по детской памяти, кое-что слышал от отца, от его друзей. Остальные -- чистейшие скифы, мешочники от поэзии. Когда те, другие, настоящие мешочники, слезут с крыш вагонов и научатся читать -- их любимым поэтом будет, конечно, не Блок (человек для них явно ненужный), не Клюев, не Есенин, не Орешин (русаки какой-то умопомрачительной, чисто немецкой реконструкции), не Андрей Белый, не Валерий Брюсов, не Вяч. Иванов (плеяда, тщетно старающаяся подновиться). Мешочники для выборов короля поэтов придут в Политехнический музей в Москве, в Тенишевское училище в Петербурге. В Петербурге их встретит матерной бранью Маяковский, и они легко поймут друг друга, в Москве выбор будет труднее: все -- метры, все искушены, все -- подготовлены.
Меж поэтами третьей России и школой тихих зорь -- московским университетом -- есть живые значительные мосты. Все они бывшие студенты, слушатели отчасти де-ла Барта, отчасти Ильина.
Большаков -- долговязый молодой парень с лицом цвета испитого чая, с жестами призового лаун-теннисиста. Начал он при всей внешней скандальности своего поведения застенчивой лирикой, пел о том, что --
У меня глаза, как в озере
Утопилась девушка, не пожелавшая стать матерью,
Это мои последние козыри
У жизни, стелющейся белоснежной скатертью...
Свою первую книгу стихов послал Блоку, получил в ответ нежное любовное письмо. Автор "Снежной ночи" писал, что давно уже не читал таких прекрасных стихов. "Ваша книга доставила мне большую радость". Большаков с гордостью показывал письмо, рассказывал о совместных обедах с Кузминым, проводил вечера в кафе "Бом", где тепло, накурено, шумливо и где против Алексея Николаевича Толстого в гипсе сидел Ачексей Николаевич Толстой во плоти и крови. До катаклизма Большаков был типичным московским снобом. Ругал Станиславского, хвалил Таирова, развивал собственную теорию пэанов, "не имеющую ничего общего с теорией Андрея Белого", доказывал отсутствие в русском стихе какого бы то ни было метра, одевался педантично, сопровождая каждый новый галстук от Левенсона торжественными фразами в духе кавалера Брэммеля. Война застала его в Константинополе, где и были написаны прекрасные, увы! империалистические стихи об Айя-Софии...
Так шла жизнь. Карпаты, Сольдау, Молодеченский прорыв, земсоюз, земгор... Быт держался, и очередной манифест Шершеневича начинался словами: "Мои великолепные друзья Константин Большаков и Георгий Якулов..." Февральской ночью 1917 г. в составе роты Петергофских прапорщиков под радостной весенней звездой Большаков маршировал в Петербург, на защиту... Кого? Сперва предполагалось -- царя, потом выяснился Родзянко, потом под гору, под гору, под гору... Но быт все же держался...
У "Бома" истребляли пирожные, курили, шумели, доказывая Юре Саблину неправильность его левоэсеровского направления. Юра Саблин еще носил золотые погоны и 12 августа, вдень открытия государственного совещания, еще салютовал прибывшему атаману Каледину. Через два месяца Юра Саблин штурмовал московское градоначальство, через четыре "усмирял кровавого Каледина"... Молодое вино бродило с великой страстностью, однако напиток, достойный богов, пока что не получался. Получилась красноармейская звезда на груди поэта Константина Большакова. Звезда невероятных размеров, у самого Муралова -- командующего Красным Московским Округом -- не было такой звезды. Большаков стал большевиком. Но каким...
"Надо не стихи писать, а убивать... Самая лучшая поэма -- залп расстрела..."