Только у ренегата может быть такое красноречие, только мечтатель может жаждать столько крови. Летом 1918 он ходил в драной солдатской блузе, кожаных заплатанных галифе и нечищеных боксовых сапогах. Звезда на фуражке, звезда на груди. Левенсоновские галстуки залегли в отдаленный сундук. Теперь и они снова увидели свет рампы. Воскресли и стихи, только пишутся они не пером, а стэком. Третья Россия требует от стиля больше, чем ясности.

   Сравнительно редко мелькают в советской печати имена самых новейших людей -- Федора Богородского и Сергея Предтеченского. Ядреные нижегородцы, они сделались отечественными Мариннетти, не выходя из пределов нижегородской ярмарки, не прочитав ни одной книги. Богородский гимназистом шестого класса из любви к натуральному искусству поступил в цирк и целый год шатался с цирком по России. Научился совершенно сумасшедшим вещам. Много лет спустя на диспуте о театре в качестве речи он произвел следующий опыт: взял четыре бутылки, засунул в горлышки четырьмя ножками стул, сел на стул и начал жонглировать шестью мячами... "Речь" произвела потрясающее впечатление.

   Одаренный, вне всякого сомнения, большим природным талантом он тосковал и извергал потоки брани и у художественников, и в Камерном, и на лекциях Андрея Белого, и при чтении стихов Маяковского. Бредил каким-то новым синкретическим искусством, которое бы соединило трапецию с музыкой, рифму с глотаньем факелов. Пока что пьянствовал, дебоширил и в салоне буржуазных дам читал стихи, начинавшиеся словами:

   Возьму и разденусь на улице голый

   И вступлю в половые сношения с столбом...

   Дамы ласково смотрели на румяного и плечистого нижегородца и -- каждая своим способом -- иллюстрировали полную ненужность столба для удовлетворения его страсти... Стихи Богородского были как раз в мерку его характера. Повествование о канатной плясунье, влюбленной в паяца и разбившейся при падении насмерть...

   "Это так шаблонно, что она разбилась..." -- почему-то гнусавя в нос и закатывая без удержа подведенные глаза, протягивал Богородский...

   Его товарищ, земляк, сожитель, компаньон в приключениях и пр., и пр., Сергей Предтеченский специализировался на поношении Богородицы. Задолго до Есенина и банды пролетарских поэтов, на девятом этаже небоскреба Нирнзее в Гнездиковском переулке кудластый смуглый детина сообщал о своем презрении к Св. Деве. Он проводил параллель меж ней и любой жрицей со Страстного бульвара -- и параллель оказывалась не в пользу Св. Девы...

   До того российским, черноземным разило от этого Девоборца, что даже по отношению к умершей матери он свято соблюдал стародавний обычай -- неприличие поминок. Сели на могилку, выпили, закусили, поплакали и... обрыгали могилку...

   "Ты, выбросившая меня на жизненный базар! Посмотри, как я сводницей жизнью изукрашен, о моя дорогая единственная мамаша... Если бы ты встала из гроба, я бы сам плюнул тебе в глаза..."

   О любимой женщине Предтеченский вспоминал гротеском, местами приобретавшим Бодлеровскую силу. Он "брал мужчин брюнетов и блондинов..."; не было ни одного бродяги от Петербурга до Ташкента, с которым бы он "не разделил вонючего ложа харчевни..." Он имел дело с коровами, птицами, козами и т. д. и т. д. Но -- "ни одной женщины я не мог иметь после тебя..."

   Не знаю, что стало с Предтеченским за последние три года; хорошо знаю, что ни у одного из вновь прославленных русских поэтов нет задатков, имевшихся у молодого нижегородца. От поношения Св. Девы чрез осквернение памяти родителей он восходил к каким-то абсолютно невиданным дорогам, к поэзии грубой, топорной и по-своему великой. Пилы и топоры, решив заняться поэзией, выбрали бы своим истолкователем Предтеченского.

   Оба нижегородца последний год войны провели в кавалерии в Буковине. Их впечатления, их обрастание слоем военщины, их перерождение в нечто среднее меж итальянским кондотьером и русским ушкуйником -- при другом воспитании, при иной культуре такие корни способны дать Анри Барбюса. Но прапрадед Богородского помогал Стеньке в ограблении персидких стругов, а один из предков Предтеченского был клеймен за участие в Пугачевщине. Пути были предопределены зовом прошлого -- и оба стали проповедниками третьего интернационала. Еще два больших поэта, погибших в лихой колее.

   У каждого движения должен быть свой Валерий Брюсов. В эклектизме есть нечто непреодолимое для сырых московских телес. Москва не любит скромности кропотливых работников; тихая радость правды для себя непонятна в кривых переулках Арбата. Звон колоколов пробуждает жажду звона рекламы. Библиография, указание трудно выговариваемых источников, торжественная китайщина, усложнение простейших вопросов... Не выдержала и поэзия молодой России...

Перейти на страницу:

Все книги серии Литература русского зарубежья от А до Я

Похожие книги