Местная власть помещалась в маленьком доме, уцелевшем посреди наполовину разрушенной улицы. Представителем местной власти оказался лейтенант государственной безопасности, среднего роста, усталый, видимо, замученный бесконечным количеством своих новых обязанностей человек, который сказал мне, что никакая другая власть в город еще не прибыла; так что он пока тут один за всех — и за председателя горсовета, и за начальника НКВД, и за начальника милиции. И швец, и жнец, и на дуде игрец.
— Никогда я не думал, что в городе столько сволочи,— сказал он.
— А много? — спросил я.
— Много. Черт их знает, откуда их столько набралось!
По его тону я понял, что эти слова о том, что страшно много сволоки, не результат служебного рвения или профессиональной подозрительности, а грустные слова действительно удивленного человека.
Я невольно вспомнил один рассказ, который я еще до войны хотел написать про Ялту, но так и не написал, только придумал название: "Город брошенных женщин". Это должен был быть рассказ о курортном городе, куда люди приезжают всего на месяц; первого числа начинают здесь свою жизнь, а тридцатого кончают, где приезжие чувствуют себя гостями и где все — любовь и привязанности — чаще всего завязываются ровно на месяц. И перед глазами тех, кто живет в этом городе постоянно, вечно проходит калейдоскоп людей, которые приехали сюда ненадолго и которым здесь не много нужно.
Пожалуй, это воспоминание не имело прямого отношения к тому, что говорил мне лейтенант, но мне подумалось тогда, что именно в таких курортных городках и должно было оказаться много всяких людей из прошлого, спрятавшихся, скрывшихся, тихо живших, чего-то ждавших, недовольных, а порой ненавидящих не только власть, но и всех тех, кто приезжает сюда на время, этих гостей из другой жизни.
Я сказал лейтенанту, что хотел бы поговорить с некоторыми иэ арестованных за сотрудничество с немцами. Он ответил, что едва лн это удастся сегодня, потому что раньше ночи он никого не будет допрашивать, а никаких помощников у него под рукой нет, и вообще он один.
— Ну, ладно,— сказал он.— Вот бургомистр Грузинов, отпетая сволочь Или начальник полиции — все понятно! Но вот вы мне объясните, товарищ. Здесь немцы две недели назад, к новому году открыли откровенную вербовку в публичный дом. Просто предложили добровольно туда записываться. Так вот здесь у меня документы из магистратуры есть. Оказались такие женщины, которые подали туда заявления. Ну что с ними теперь делать! Публичный дом немцы не успели открыть, помешали им мы. А заявления у меня. Ну что теперь делать с этими бабами? Откуда они взялись? Пострелять их за это нельзя, не за что, а посадить... Ну, допустим, посадишь, а что потом с ними делать?
Я спросил его, где находится бургомистр.
— Бургомистра я передал в особый отдел армии, он там сидит.
Я пошел в особый отдел. Там мне сказали примерно то же, что говорил лейтенант: что допрашивать пока некому и некогда. Я стал настаивать. Тогда мне ответили, что им это делать некогда, но если я желаю допрашивать бургомистра Грузинова, то они ничего не имеют против этого — сейчас его приведут.
Минут десять я сидел в комнате один и ждал. Продолжалась бомбежка, и дом почти непрерывно трясся. Наконец в комнату вошел красноармеец, а за ним — высокий человек в кожаной тужурке, в галифе, в порыжелых сапогах, в кубанке. На вид ему было под пятьдесят. У него было крепкое, еще не старое лицо, с крючковатым носом и твердо сжатыми губами.
Очень отчетливо помню то первое ощущение, которое я испытал при виде его. Он был похож по своему типу на начальника какого-то хозяйственного учреждения, рачительного хозяина, тихого с начальством, грозного с подчиненными и ухажористого со всеми попадающими от него в зависимость женщинами.
Потом я написал в "Красной звезде" очерк "Предатель", в котором довольно подробно описал свой разговор с Грузиновым, но, естественно, в газетном подвале не опишешь всех чувств, которые возникают у тебя во время такого разговора, Поэтому постараюсь кое-что дополнить здесь, в записках.
Этот человек был мне отвратителен. Отвратителен в гораздо большей степени, чем любой пленный немец. В силе этого чувства играли роль два момента: во-первых, он служил немцам, то есть был предателем. А. во-вторых, может быть, я все же испытывал бы к нему меньшее физическое отвращение, если бы его можно было хотя бы считать принципиальным нашим врагом, убежденным, что Россия должна быть не такой, какая она есть, и что лучше отдать немцам часть ее территории, чтобы на оставшейся восстановить буржуазное или самодержавное государство, восстановить любой ценой, только бы не жить при Советской власти.