Но на спектакле я сразу же попал в беду. Мне дали клавир, в котором реприза одного хорового номера была отмечена как купюра. О том, что она восстановлена, меня не предупредили. Когда я вступил со своей репликой: «Они не стыдятся призывать богов на помощь в их гнусных забавах», — на меня со всех сторон зашикали, а желчный суфлер, впоследствии суфлер Большого театра Н. Я. Халип, зловеще прошипел:
— На спевки не ходят, а потом врут!
Я не хотел публично срамиться, допел свою фразу до конца и потом повторил ее в том месте, где мне полагалось ее петь.
<Стр. 235>
«Эпиталама», как всегда и в любом исполнении, вызвала аплодисменты и требование бисировать. Я спел на бис не один, а два куплета. Публика приняла это за особую любезность и разразилась овацией. Требования бисировать не позволяли идти вперед, и дирижер, уже без моего согласия, остановив оркестр, стал перелистывать партитуру. Я приготовился к новому бису, как вдруг услышал слово «наглец», направленное Клементьевым в мою сторону. В ту же секунду из променуара раздался свист, но оркестр вступил, и я спел третий куплет.
Обступившие меня хористы тут же, во время действия, объяснили мне, что я нарушил неписаный закон: в бенефисные дни до бенефицианта никто не должен бисировать. Если бы я знал «закон», я бы, разумеется, его не нарушал. Но я не знал, а Клементьев не представлял себе и потому не хотел верить, что я не знаю «такой простой вещи». Ее, скажу кстати, знали очень немногие...
Я уже отметил, что Клементьев отличался атлетической силой. Меня предупредили, чтобы я проглотил обиду и не вздумал с ним объясняться. Но, чуждый закулисным нравам, я был удручен невольно совершенной мной бестактностью гораздо больше, чем нанесенной мне обидой, и захотел «объяснить свои поступки» Клементьеву. В антракте я подошел к нему, с этой целью. Близорукими глазами вглядевшись в меня, он снова выругался и отвернулся. Растерявшийся и обиженный, я бросился искать Циммермана. У входа на сцену он шел мне навстречу под руку с Иоакимом Викторовичем Тартаковым.
— С вами хочет познакомиться Иоаким Викторович, — сказал Циммерман и, избегая смотреть мне в глаза, пошел на сцену.
Тартаков пожал мне руку, задерживая ее в своей, внимательно осмотрел меня с ног до головы, пригладил на мне парик и своим глуховатым, овеянным какой-то глубокой грустью голосом проронил:
— Какой нищенский костюм!
Расстроенный случившимся инцидентом, я не знал, что сказать....
— У кого учились? — спрашивает Тартаков.
— У Медведева,—отвечаю я и... неожиданно всхлипываю.
Тартаков дружественно-теплым своим голосом, тем самым, которым он так чудесно пел романс Чайковского
<Стр. 236>
«Забыть так скоро», не то объясняюще, не то укоризненно говорит:
— Зачем вы это сделали? Ведь его бенефис, а не ваш!
Мои слова, что я не имел представления о неписаном законе, что я два месяца на сцене, он слушает не без недоверия в глазах, но потом дружески кладет мне руку на плечо.
— Не волнуйтесь, вам еще петь надо. Я пойду объясню ему. Я его уговорю извиниться перед вами.
Однако Клементьев не только не извинился, но в течение всего спектакля отпускал по моему адресу колкости, так что я был выбит из настроения и сделал еще две-три ошибки.
Несколько дней спустя мне предстояло петь с Клементьевым в «Кармен». Меня предупредили, что он меня возненавидел и способен в сцене поединка так меня толкнуть, что я могу полететь в оркестр. В этом, по-видимому, была доля правды — по крайней мере, когда я почувствовал первое соприкосновение с Клементьевым, оно показалось мне толчком, выходящим за границы сценического реализма. При втором столкновении я воспользовался его близорукостью и скользнул мимо него. Размахнувшись на большой толчок, он повернулся вокруг собственной оси и еле удержался на ногах. Я понял, что он рассвирепел, и, испугавшись, сказал в кулису:
— Кармен, скорей на сцену! —Там за нами внимательно следили, и меня спасли.
После этого случая я просил не занимать меня в спектаклях с Клементьевым. Недели две мы не встречались. Но вот опять идет «Нерон». Меня вызывает Циммерман и говорит:
— Ну, довольно вам дуться на Льва Михайловича. Он человек горячий, но это же добрейшая душа. Не правда ли? — Оборачиваюсь... на пороге стоит Клементьев с протянутой рукой. Он просит извинения и предлагает «дружбу навек». Мы помирились. Увы, только до первого случая. Когда один рецензент во время наших гастролей в Харькове позволил себе написать, что я в Нероне «делил равный успех с Клементьевым», Клементьев стал меня поносить за кулисами пуще прежнего.
Случившийся тут мой брат попытался его остановить, но Клементьев бросился на него с кулаками. От моего
<Стр. 237>
брата — миниатюрного человечка—осталось бы, вероятно, крошево, если бы его не защитил А. М. Брагин. Таков был буйный нрав Клементьева, этого в общем все же действительно доброго человека.