Я был возмущен. Значит, все, что мне говорили про антрепренеров, про интриги, верно? Вот она, интрига... Трудные места не репетируются — авось именно в них я и споткнусь... Отстаивать свои права я не должен: с этого не начинают молодые артисты... Требовать неустойку я не могу: контракт — только клочок бумаги... Однако выхода нет.... Пусть меня не примут, но я должен себя проверить на столичной публике!
Наконец наступил день моего дебюта. У меня не было не только своих костюмов, но не было и обуви на высоких каблуках для увеличения роста, не было даже своего грима. Меня ни один человек не предупредил, что все это нужно иметь свое собственное.
«Ячество» не в чести у советских людей, но мемуарист бывает вынужден для характеристики описываемой им эпохи нередко оперировать наиболее типичными случаями из собственной практики. И не только потому, что это помогает не затрагивать чужих репутаций, но потому главным образом, что он мемуарист, а не беллетрист. Беллетристу привычно передавать чужие переживания, ему и книги в руки. Мемуаристу же превращаться в беллетриста, возможно, и не стоит. Зато свои собственные переживания он хорошо осознал и может о них по совести рассказать. Пусть же читатель простит автора, если в дальнейшем, описывая театральные нравы и быт, а вместе с тем и некоторые особенности профессии оперного артиста, он будет описывать их не вообще, а пропуская через призму личных переживаний.
Мальчик-парикмахер сделал из меня чучело, костюм Демона был сильно разорван и не очень аккуратно зашит. Про мизансцены мне Циммерман рассказывал в то время, когда Шток проверял, знаю ли я партию, и кое-что «добавлял» после описанной оркестровой «репетиции»...
Наконец я на скале. Хор поет «Пролог». Возле меня во мгле вырисовываются очертания какой-то худощавой фигуры в черкеске и громадных размеров папахе. Что-
<Стр. 217>
нибудь разглядеть я не в состоянии: перед самым выходом из уборной я дотронулся до глаза и неосторожно втер в него грим.
— Ты, брат, не волнуйся, насыпь им, этим! — шепчет неизвестный, и из его уст вылетает стая ругательных слов. — Покажи им! — И опять то же самое. — Ну, «Проклятый мир!» Вступай же! — И ругательства повторяются уже по моему адресу. Что это? «Фигура» явно копирует Шаляпина.
Из-за «Фигуры» и ее лексикона я, оказывается, зазевался. Хор давно кончен, аккорд моего вступления давно отзвучал. Дирижер укоризненно качает головой, а из всех кулис суфлируют: «Проклятый мир!»
У меня перехватывает горло. Но недаром я девять месяцев впевался в Демона до первого дебюта и в течение последующего года к нему не раз возвращался.
Вот окончен диалог с Ангелом. Раздаются аплодисменты. Неизвестный держит в руках стакан кофе.
— Выпей, выпей, — ласковым голосом говорит он и густо накрашенными губами пробует, не слишком ли горячий. Ни из чего не следует, что я хочу пить, не привык я пить из чужого стакана, у меня зубы стучат о стакан, но я покорно пью.
После «Дитя, в объятьях твоих» зал аплодирует.
— Бисируй! — рычит неизвестный.
— Это же не ария, — шепчу я в ответ.
Веселое ругательство врезается в мое ухо. Я взглядываю на дирижера — он приятно улыбается и листает партитуру назад.
В первом же антракте М. С. Циммерман, поздравив меня, вручил мне аванс, который он должен был прислать в Киев.
Сняв папаху, подошел и неизвестный. Это был не кто иной, как незагримированный, хотя и с накрашенными губами, хорист Народного дома — Исай Григорьевич Дворищин, бессменный секретарь и друг Ф. И. Шаляпина.
С первого же спектакля он буквально стал моим ангелом-хранителем. Ругался он, как потом выяснилось, шутливо и копируя Шаляпина. По окончании моего дебютного спектакля он вызвался проводить меня домой и быстро ввел в курс оперных дел.
Помимо Мариинского театра оперные спектакли давались
<Стр. 218>
в помещении драматического театра Народного дома, а кроме того, время от времени играли две труппы — итальянская и русская. О первой рассказывалось в предыдущей главе. Русскую же «держали» то Валентинов и Дума, то Дума и Яковлев, то князь Церетели, то бас Дракули или еще кто-нибудь, а в случае их временного отказа от антрепризы образовывалось товарищество.
Базой для зимних спектаклей служил Большой зал консерватории, для летних — театр «Олимпия» на Бассейной улице.
Итальянцы, как уже сказано, откровенно халтурили, но спектакли в целом отвечали своему назначению: пропагандировать знаменитых итальянских певцов и давать антрепренеру барыш.