Я заподозрила, что она поужинала вне дома, с мужчиной: мне хотелось, чтобы Микеле отругал ее, но он сказал, что и моих нотаций достаточно. На самом деле, он просто хотел сидеть себе спокойно у радиоприемника, слушать концерт. Он теперь часто засиживается, слушая музыку, до того момента, когда пора идти спать. Особенно ему нравится Вагнер. Я нахожу, что это злая, жестокая музыка, меня она пугает; но не хочется перечить Микеле, ему редко выпадает возможность приятно провести время после долгих часов на работе. Так что я сажусь рядом с ним, штопаю, хотя музыка на закате дня наводит на меня сон. Мне кажется, что Микеле не случайно любит Вагнера. Вчера вечером я частенько отвлекалась от шитья, чтобы взглянуть на него, а он не замечал. Он был рассеян, мечтателен, как и всегда, когда слушает эту музыку. Я смотрела на его по-прежнему четкий профиль, темные волосы, едва тронутые сединой на висках, красивые руки; когда мы обручились, моя мать все время говорила, что у Микеле красивая голова, голова поэта и героя. Может, слушая эту музыку, он воображает себя героем эпических событий, мечтает о совсем другой жизни, чем нынешняя, пусть даже наша жизнь всегда была счастливой. Поэтому он не хотел отвлекаться от своих мыслей, даже когда я обратила его внимание на то, что, если наша дочь начинает так себя вести, не исключено, что она может ступить на опасную дорогу. Я смотрела на него с некоторым удивлением, потому что на его месте не смогла бы остаться равнодушной к этой проблеме. Пока, глядя на него, не поняла, что в этой музыке он ищет утешения.
Растрогавшись, я подошла к нему и сказала: «Может, хватит, Микеле?» Но сразу же пожалела, что произнесла эти слова. Я боялась, что он обернется и скажет мне: «В смысле, мам?», не догадываясь, что я застигла его в мечтаниях. Я готова была соврать, чтобы помочь ему во лжи, готова была пояснить: «Я имела в виду: хватит, пошли спать, поздно». Но он не ответил, он сжал мне руку. Тогда я испугалась. Я будто бы чувствую, что раз Микеле отдается этим мечтаниям, значит, у него не осталось надежды и он принял поражение. Но может, все то, что я уже некоторое время как будто бы вижу вокруг себя, – неправда. Может, виновата эта тетрадь. Мне бы следовало уничтожить ее, я точно ее уничтожу: это решено. Я бы сделала это немедленно, если бы не боялась, что кто-нибудь найдет ее среди мусора; а если сожгу, Микеле и дети почувствуют запах гари. А еще могут застать меня за сожжением, и мне нечего будет им сказать. Я уничтожу ее, как только смогу: в воскресенье.
Поведение Миреллы дошло до того, что мне нужно написать об этом в последний раз, выпустить пар. Микеле и Риккардо уже легли, они спят. Они могут спать, несмотря на то, что произошло. Я закрылась в ванной комнате и пишу, замерзая, в раздражении. Сегодня вечером Мирелла попросила у меня ключи от дома, сказав, что идет в кинематограф со своей подругой Джованной и ее братом. В час ночи она все еще не вернулась. Обеспокоенная, я позвонила Джованне домой и всех разбудила. Ее мать ответила, что Джованна спит и вовсе никуда не ходила. Тем временем сама Джованна, разбуженная телефонными звонками, подбежала, пытаясь вырвать трубку у нее из рук. Я слышала, как она говорит шепотом, запыхавшись. Мать сказала мне: «Джованна здесь, она говорит, они действительно договаривались пойти вместе, потом все сорвалось, и Мирелла пошла в другой компании. Но вы ее не слушайте, синьора, это наверняка неправда». Я поблагодарила и, вешая трубку, почувствовала, что бледнею. Я подбежала к окну: ничего. Тогда я отправилась будить Риккардо, а потом Микеле. Мы втроем выглянули в окно, дул холодный ветер. Вскоре у парадной двери остановилась машина, большая серая машина; я видела, как Мирелла выходит из нее, потом оборачивается к автомобилю и прощается любезным жестом. Я бы хотела рассмотреть, кто ее подвез, спустилась бы вниз, не будь я в халате, так что попросила Риккардо: «Спустись ты», но он тут же сказал: «Это „Альфа“ Кантони». Машина уже отъезжала. Я спросила его, кто это. Риккардо ответил: «Ему тридцать четыре».