Мы с моей матерью никогда не говорили о чем-либо кроме материального, далекого от того, что нас действительно волнует. Она всегда была холодна со мной: даже когда я была маленькой, обнимала редко и так, чтобы я только сильнее перед ней робела. Она рано отправила меня в пансион. Я всегда думала, что ее поведение, должно быть, связано с той сдержанной манерой держать себя, которая была привычна для аристократической семьи, к которой она принадлежала. К своей собственной матери она всегда обращалась на «вы». Я поставила себе цель дать своей дочери совсем другое воспитание, быть ей ближайшей подругой, наперсницей. У меня не вышло. Я спрашиваю себя, можно ли преуспеть в столь трудном деле. И все же вчера, разговаривая с матерью о бытовых вещах, о рынке, о домашних хлопотах, я обнаружила, что с помощью этого условного языка мы всегда говорили обо всем том, что происходило у нас внутри, в глубине души, не признаваясь открыто, но понимая друг друга так, как могут только мать и дочь. Вчера, к примеру, я чувствовала, что мы подразумеваем что-то другое, обсуждая, что с такими ценами на артишоки далеко не уедешь. А она замечала во мне усталость, опасную слабость, когда советовала нанять кого-нибудь в помощь по хозяйству. Мне кажется, я поняла все это только сейчас, – может быть, потому что сейчас у меня тоже есть дочь, которую мне не удается понять. Зато я начинаю понимать свою мать, и, когда пишу о ней, мне хочется зарыться головой в ее плечо, как ни за что бы не решилась, будь она рядом. Когда я вышла замуж, первое время мне было сложновато привыкнуть к характеру Микеле, да и вообще к жизни замужней женщины, и я тогда часто ходила навестить мать. Мы садились, вот как сейчас, в моей комнате, и я говорила ей: «У меня болит голова; дай мне таблетку». Она никогда не спрашивала, от чего эти боли. «Погода», – говорила она, протягивая мне аспирин. И советовала: «Отдохни немного, прежде чем возвращаться домой». Больше она никогда ничего не говорила, только работала, и сама я тоже молчала, вытянувшись на своей детской кровати; я смотрела, как солнечный свет проходит сквозь зеленые и фиолетовые ромбы витражного окна, создавая отблески, которые так нравились мне в детстве. «Прошло?» – спрашивала меня мать, лишь чуть-чуть поднимая взгляд от работы. Наконец я говорила: «Кажется, мне немного лучше». Провожая меня до двери, она спрашивала, что у нас будет на ужин, я отвечала, допустим: «Ризотто и жареное мясо». На следующее утро она немедленно звонила мне спросить, понравилось ли Микеле ризотто, ел ли он с удовольствием. Когда я отвечала, что да, все прошло хорошо, то слышала, как она с облегчением вздыхает.

Быть может, нужно дожить почти до старости и вырастить детей, как я, чтобы принять своих родителей и, отражаясь в них, чуть лучше понять нас самих. Сейчас я как будто вдруг догадываюсь, в какую пропасть одиночества провалилась бы, не будь у меня больше возможности позвонить матери и сказать, что Микеле и дети в порядке и ели с удовольствием. Раньше, ввиду нашей манеры общения, мне казалось, что мы никогда друг друга не понимали. Я бы ни в жизнь не отважилась честно сказать матери, что больше не верю в Бефану, как сказала мне Мирелла: мне было десять или одиннадцать, и я продолжала делать вид, что верю в нее. Она сама однажды спросила меня: «Что мне тебе подарить ко дню Бефаны?» Помню, что я даже не моргнула, но покраснела. Сказала, что хочу пару тапок на меховой подкладке, и получила их. На самом деле, только в тот день я призналась самой себе, что это действительно всегда была моя мать, а не Бефана. А когда я влюбилась в Микеле, не решалась ни в чем ей признаться. Только твердила все время: «Я не голодна», чтобы скрыть свое душевное состояние, свое счастливое волнение.

<p>17 января</p>
Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже