— Я на тебя, хорунжий, не сержусь, — панибратски заметил Замятин. — Ты человек подневольный. А вот кто по доброй воле донес? Ты не говори, ты только головой махни, ежели я в точку попаду. Бумагу капитан Верховский состряпал?
Хорунжий озадаченно молчал, потом нехотя кивнул.
— Только, Замятин, чур: никому ни гугу! Подведешь меня под монастырь.
— Так я и думал! Могила, ха-ха! Юрик Замятин человек слова и дела. Ха! Понабрали новичков в полк, а они — ни уха, ни рыла. Сам взялся. Едем ночью в казарму. Построили гавриков. Атаман делает поверку: идет вдоль рядов, плечи выставил, сгорбился, руки в карманах. Взглянет — как шилом кольнет. Клокочет, как самовар, полный жару. Подозрителен кто — кидается, револьвер к морде: такой, сякой, разэдакий!.. Вчерась на плацу шли занятия. Примчались мы туда. Он соскочил с коня, на нем бурка была черная, хлоп ее оземь — обходит новобранцев. Стоит деревенский парняга — «уши врозь, дугою ноги», не ест глазами начальство, как положено. Гаркнул на него атаман, выхватил из кобуры револьвер — бац! И нет старушки…
— Ты говоришь, что атаман был в курсе дела, как же он допустил выступление против него?
— Затмение нашло! Поверил докладам, что всех комиссаров-большевиков под метелочку… А они и в тюрьме, и на гауптвахте не дремали; подготовили мятежников: шито-крыто. Ночью обезоружили и уничтожили офицеров. Дураку Бирюкову семь пуль вкатили. Мальчишек-кадетов, к полку приписанных, как щенят шелудивых, побросали и заперли в подполье. Тихо и неслышно двинулись по направлению к «Чашке чая» — захватить атамана. Минуты за две нас упредили, что идут. Мы с атаманом повалились на коней — и аллюром айда к самураям. Всполошили их. Команда! Боевая походная готовность самураев, взяли мятежников в оборот, окружили. Те — круть-верть, а деваться некуда: не пробиться из города. Ноги в зубы — и бегом к америкашкам, в иху зону.
— Все равно будут у нас, — сказал хорунжий, — американцы отдадут.
— Бабушка надвое гадала. Атаман уже требовал их выдачи, а янки наотрез отказали. Нейтралитет соблюдают. На Красную речку, за проволоку, мятежников отправили, а нам не отдали…
— Да. Дела, значит, заварились серьезные.
— Куда серьезнее! В пику японцам и атаману америкашки переодевают восставших в штатское и распускают по домам. Хитрые, бестии: во-первых, славу плохую о нас народу понесут, языками трепать, во-вторых, некоторые уйдут в тайгу и будут нас же бить!
— Да, дела, — повторил раздумчиво хорунжий, искоса поглядывая на Семена: тот воспользовался моментом, что о нем забыли, и, присев на стул, слушал россказни развязного вахмистра.
— Встать, вахлак! Уселся, как у тещи на именинах! — взорвался, как пороховая бочка, хорунжий.
— Так его, так! Ха-ха! — подначил Замятин. — Дай ему жизни! Я им сам подзаймусь от скуки, пока меня не определят к месту…
Семена бросили в сырой подвал. Два дня провалялся он на голом каменном полу без пищи, сна и воды.
На третий день в дверях встал Замятин. Желтые лампасы на брюках, желтые погоны. На рукаве странной, похожей на кавказскую — с газырями — гимнастерки пришит ядовито-желтый туз с черной буквой К в центре. На криво посаженной шапке — череп и скрещенные кости. Вахмистр уставился на партизана, оцепеневшего от усталости, голода и холода. Не сводя оловянных глаз с беззащитного Костина, двинулся к нему, расставляя ноги, как моряк на вахте во время жестокого шторма.
Семен — человек богатырской, недюжинной силы, легко, без напряжения бросал на плечи пятипудовый мешок. За дни пребывания в калмыковской контрразведке Костин уже повидал всякого, попробовал горячего, но все же испугался, когда продолжавший молчать гигант приподнял его за шиворот с пола и потряс в воздухе, словно не чувствуя тяжести могучего тела партизана. Бросив Семена, как пустую ветошку, на пол, верзила захохотал.
— Ха-ха! Чуешь, болван? На одну ногу наступлю, за другую потяну — раздеру на две части. В одной останется твое буйное сердце, а в другой — печенка. Ха-ха-ха…
Вахмистр хохотал. Семена передернуло от его смеха.
— Партизан? Имя? Где живешь?
Семен молчал.
Вахмистр гаркнул, вызывая к себе подручных калмыковцев:
— А ну, ребята, работенка нам предстоит немалая: надо заставить дуб заговорить человеческим голосом…
Семен молчал.
Вахмистр уходил обедать, хлебнуть спиртного; надеялся — нечеловеческая боль, голод сломят волю партизана. Возвращался, распинал измученного Костина.
Семен молчал.
Наконец утомленный палач изнемог. Он бросил партизана на залитый кровью цементный пол и, сквернословя, приказал хриплым, задыхающимся голосом:
— На вокзал эту сволочь! В вагон. Там мы из него вырвем все необходимое. Гусь, похоже, важный, с золотой начинкой…
Семен очнулся от пронизывающего тело ветра и холода. Покрытый полушубком, он лежал на дровнях. Лошаденка бойко мчалась по безлюдным улицам затаившегося под небывалой напастью Хабаровска.
С двух сторон Семена охраняли калмыковцы с заряженными японскими винтовками в руках.
— Куда вы меня везете? — едва шевеля губами, спросил Семен.