Она души во мне не чаяла, но с малых лет настойчиво приучала к посильной работе. Делала она это так осторожно и ласково, что всегда было приятно выполнять ее поручения и просьбы. Я за все брался с большой охотой, но особенно любил ловить молодых петушков — и набегаешься вволю, и отведаешь бабушкиных щей с курятиной.
Но теперь, поздней осенью, молодые петухи почти не отличались от серебристо-серого, с подмороженным гребнем старого петуха, который уже года три возглавлял куриное семейство. Гоняясь за молодняком, я не один раз обежал весь двор, все его закоулки, облазил сараи и хлевушки. Оглядев все места, памятные с детства, я еще более, чем в доме, ощутил дуновение недалекого прошлого. И мне даже показалось, что оно, вспоминаясь, может незаметно вернуться и стать моим настоящим.
С большим трудом, весь взопрев от суматошной беготни, я прижал к земле единственного среди молодняка черного петуха. Увидев его у моей груди, царапающего воздух лапами, бабушка странно примолкла, и я догадался:
— Не того поймал, да?
— Да ладно уж! — Она махнула сухонькой ручкой. — Оставить его хотела. Черные, да с золотом, красивые петухи бывают. Как енералы в эполетах.
— Бабушка, да я другого поймаю!
— Ладно, ладно! Раз поддался — в чугун его. Только кто же его зарежет? Я сроду не резала. Боюсь. Деда надо, а он куда-то уплелся и глаз не кажет. Вот уж кто и вправду как угорелый носится по всей деревне. И старость его не берет…
Но тут скрипнула калитка.
— О, кажись, чалдоны понаехали? — крикливо, обрадованно заговорил дедушка, быстро входя во двор. — Они, они! Ну, чалдоньё, живы?
За лето его странная разномастность стала еще более контрастной: черные волосы густо посеребрило сединой, а борода, выгорев на солнце, стала светло-рыжей. Во всем остальном он остался прежним — подвижным, шумным, любящим острое словцо и всякие озорные прибаутки.
— Дай его сюда, это по моей части! — Он взял у меня петуха за ноги. — А что одного поймал? Лови еще!
— Ужо, дед, ужо, — сказала бабушка. — Он и так взмок.
— Ну, рубить? Это я люблю! Только давай!
— Тебе чего, ты не боишься крови.
— А чего ее бояться! Не своя. Сейчас люди друг дружке головы рубят — и хоть бы што! Кто срубит поболе — даже хвастается: вот я какой молодец!
Он сходил в угол двора, где была поленница, тюкнул там разок топором и вернулся, зачем-то разглядывая голову петуха с затянутыми пленкой глазами. С удивлением сообщил:
— Живуч! Без головы хотел убежать!
— Куда ему, он и с головой-то не убёг, — заметила бабушка, все еще, должно быть, жалея, что у нее не будет черного, ярко раззолоченного вожака куриного семейства.
Из дома вышла мать. Дед встретил ее более сдержанно, чем меня, — в какой-то мере он считал ее виновницей того, что ему грозило одиночество в глубокой старости. Оделив ее одним лишь взглядом, спросил:
— В гости? Или от войны сбежали?
— Войны там близко нету, — обиженно ответила мать.
— Ну а у нас тут — за поскотиной.
Его слова огорошили мать. Она упавшим голосом переспросила:
— Где? За поскотиной?
— Да кругом, — с невольной жесткостью уточнил дед. — Того и гляди, ворвется в ворота. Я каждый божий день хожу к ревкому на разведку. Там с утра до вечера гудят. Мужиков загоняли в подводах. То туда, то сюда возят пикарей. А домой со всех сторон коробами везут новости. Голову разламывает от новостей! Ну, на самом деле, скажи-ка, что это за война? Ни фронту, ни позиций. Не поймешь, кто наступает, кто отступает, кто с победой, у кого штаны в дерьме. Сколь годов воевал — не видал такой войны!
Но мать не интересовали рассуждения деда о непривычных для него особенностях партизанской войны. Для нее важнее было узнать лишь то, что в Почкалку война может нагрянуть гораздо скорее, чем в Гуселетово. Этого она по своей наивности никак не ожидала. Сам того не сознавая, дед так омрачил ей возвращение в родной дом, что она сразу же примолкла и приуныла. За ужином, когда дед приступил к расспросам о нашей жизни на чужой стороне, она отвечала неохотно, с явной досадой, что было верным признаком нарастающего в ней раздражения.
А утром дед, не говоря никому ни слова, запряг коня в рыдван и сказал мне:
— Поедем-ка, Мишенька, в гости.
— А к кому?
— Да ко всей родне.
— А зачем?
— Тебя показать охота.
Я думал, что дедушка, как всегда, шутит, но он повез меня сначала к крестному и крестной, которые жили на нашей улице, а потом в центр села, к тетке Анне. То у одних, то у других ворот, иногда даже поднимаясь в телеге на ноги, он кричал:
— Встречайте, внука привез!
Мне было стыдно, что дедушка показывает меня на селе, как медвежонка. Тем более что все родные и знакомые, скорее всего вынужденно, чтобы потрафить его причуде, отмечали во мне разные зримые и незримые достоинства.
— Вот доживу, оженю его, и тогда мы заживем! — говорил дедушка на прощание почти всем, у кого мы побывали в тот день.
У него было несколько внуков — ото всех дочерей. Но меня, как выросшего в его доме, он выделял среди всех, совершенно не желая скрывать своей привязанности. Только со мной — я это точно знал — он действительно связывал свои планы на будущее.