После двухдневного боя у всех было много хлопот. Из бора все время выходили, чтобы сдаться в плен, сильно обмороженные белогвардейские солдаты — всего их сдалось около трехсот. Там, где стояли полки противника, где он бросался в атаки, оказалось более пятисот погибших в бою — всех их надо было подобрать и предать земле. Всюду перед партизанской обороной белогвардейцы растеряли разное оружие — трофеи надо было учесть и сдать на склады. Не только партизаны, но и многие сельчане выезжали очищать поле боя. Даже наш молодой хозяин Петрован, усадив в сани Илюшку и меня, повез нас в бор собирать патроны и гильзы. Мы вилами и граблями разрывали утоптанный снег и мелкой, но дорогой добычей загружали корзины. В той поездке меня особенно поразило, что небольшие сосенки на опушке бора были будто выкошены литовкой. Мне навсегда запомнились те сосенки, снесенные пулеметным огнем, — может быть, ими и была украшена трибуна.

Я сказал отцу и про сосенки.

— Наши пулеметы косили, — ответил отец на сей раз без задержки. — И сосенок, и беляков много полегло.

— А наших?

— Да тоже немало. Говорят, больше сотни убито да несколько сот пораненных: все дома вокруг заняты под лазареты. Страшное, сынок, это дело — война. Никогда бы мои глаза ее не видели. И сказать невозможно, как больно, когда около тебя умирают товарищи.

После долгого и трудного молчания, должно быть, в какой-то связи с его неприятием войны, он вдруг сообщил:

— Я ведь, сынок, в партию вступаю.

…Даже никто из штаба, вероятно, не смог бы ответить, по какому же случаю прежде всего созывался митинг в Солоновке. Он был посвящен и двухлетию Советской власти, своевременно отметить которое помешал бой, и только что одержанной большой победе — все чувствовали, что ей, этой победе, суждено иметь огромное значение в борьбе с белогвардейщиной в Сибири. Но митинг, несомненно, посвящался и прощанию с погибшими воинами народной армии, в частности с Федором Колядо, которого даже вынесли на площадь. И поэтому чувства радости и облегченности, вызванные ощущением успеха в только что законченном бою, у всех, кто пришел на митинг, соединялись с чувством горечи, с душевной болью. Тем более, что все знали: сейчас, когда все радуются, в ближних домах люди льют слезы над телами погибших, собираясь везти их в родные села, а в лазаретах многие умирают или мучаются от тяжелых ранений. Оттого люди, собравшиеся на площадь, в ожидании начала митинга терпеливо молчали, а если и разговаривали, то негромко. Даже мальчишки были сдержанны. Пожалуй, горечь-то у всех была посильнее радости.

— Ты уж большой, — сказал мне отец. — Через день тебе исполнится десять лет. Запомнишь все, что видел в эти дни?

— Запомню…

Тут все стали оглядываться в сторону штаба, где стояла пара главкомовских коней, запряженная в ямщицкую кошеву, и группа конников, не слезавших с седел. Из штаба наконец-то вышли старшие командиры армии — толпа, теснясь, стала быстро расступаться, образуя проход к трибуне. Все командиры были с красными бантами на шинелях. Первым я, конечно, ожидал увидеть главкома Мамонтова, а увидел коренастого человека с темными густыми усами, на вид сурового и упрямого.

— Кто это? — спросил я отца.

— Жигалин. Начальник штаба.

Мамонтов оказался позади всех. Одет он был, как мне показалось, не для парада, а для дальней дороги: в тот же, виденный мною черненый полушубок, отороченный серой мерлушкой, довольно нарядный, правда, для тогдашней поры, но туго затянутый в ремни, с револьверной кобурой у пояса. Походка у него была легкой — под его мягкими пимами даже не поскрипывал снег.

Первых командиров партизаны встретили в глубоком молчании, будто чем-то разочарованные, но, когда увидели любимого главкома, враз оживились, завертелись, заговорили: шумок прошел над шеренгами и толпами.

Яков Жигалин поднялся на небольшую трибуну. Оттянув левый рукав полушубка, он взглянул на большие часы у запястья, засекая время, но показалось — безотчетно похвастался ими перед людьми. Потом, ожидая тишины, Жигалин нахмуренным взглядом начал всматриваться в близкие и далекие лица на площади.

Тем временем все остальные командиры встали между трибуной и гробом Колядо, ненадолго сняли свои папахи и шапки — долго стоять на морозе с открытыми головами было рискованно. Один Мамонтов, не надевая папахи, обернулся к трибуне, отломил небольшую сосновую ветку и положил ее в гроб у скрещенных рук Колядо. Мне невольно подумалось, что главком был недоволен тем, что погибшему герою положили пучки ковыля, вроде от родной степи. Вот он и решил преподнести ему подарок и от степных боров, в которых герой тоже повоевал немало, да к тому же и погиб на лесной поляне.

А начальник штаба Жигалин, открыв митинг, уже говорил что-то, но людское море на площади, чем-то недовольное, не слушало его, волновалось — вот-вот могла хлестнуть волной разноголосица.

Жигалин понял, чего требуют от него; армия и народ, замолк и широко развел руки — дескать, казните, а я не в силах исполнить вашу волю. Тогда над площадью враз взлетело несколько голосов:

— Главко-ома-а! Главко-ома-а!

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги