— Почему никто? Видели. Просто он облик принимает видимый, когда хочет какое-нибудь знамение человеку дать. И видеть его может не каждый, а лишь чистый душою и сердцем, любящий его и людей, верящий в него, во спасение, искренне, чисто, всем сердцем, как верят дети… Вы — мои чада, так он сказал.
— А почему тогда есть войны, смерти, ужасы, террор, убийства, издевательства, насилия? Почему? Почему он это терпит?
— Потому что творится это по прихоти самих людей и заставить их не творить этого он не хочет, так как это будет насилие, а он против насилия. Люди сами должны проникнуться мыслью об ужасах, творимых ими и со страхом за душу свою, отвергнуть их и обратить сердца свои к любви, к ненасилию, к нему.
— А что нужно сделать, чтобы помочь людям в этом?
— Ничего. Это тоже будет насилие. Только личным примером, только личным смирением и любовью можно показать людям, что есть другой путь, другая жизнь… Начни с себя. Ты знаешь какую-нибудь молитву?
— Да, «Отче наш».
— Начни сегодня. Прочитай ее перед сном, накройся одеялом, не надо напоказ, сокровенное надо прятать. Прочитай и все. Не нужно больше ничего… И тебе будет дано знамение. Какое — не знаю. Но обязательно будет! Вот увидишь! Я же вижу — сердце твое открыто, оно устало от ненависти, да и жизнь твоя раньше, до тюрьмы, была близка к нему. Помолись искренне и увидишь…
— Зона! Отбой! Зона! Отбой! — прерывает нашу беседу надоевший репродуктор, рев из ДПНК и мы, попрощавшись, отправляемся спать по своим баракам. Я — в шестой, Савченко — в двенадцатый.
Я залез на шконку, накрылся одеялом и, вкладывая всю душу, зашептал:
— Отче наш, — слезы навернулись на глаза, к горлу подступил ком.
— Еже еси на небеси, — слезы побежали ручьем, на душе стало спокойно-спокойно и легко, как будто с нее свалился камень и все, зона, Тюленев, террор, ушли в никуда. Я продолжил:
— Да крепится имя твое, да приидет царствие твое…
Заснул я так легко и безмятежно, как уже давно не засыпал.
Мне снилась воля… Горы Киргизии, усыпанные маками, яркими, красными, огромными, синее-синее озеро, кусты конопли выше головы. Ярко зеленые, с тяжелыми склоняющимися головками, налитыми сладостным дурманом — кайфом. Светило яркое-яркое солнце, на ярко-голубом небе не было ни единого облачка, в воздухе пахло пряно, было тепло-тепло, звенели какие-то насекомые, кружились яркие-яркие бабочки, заливались в трелях какие-то птицы и красивая девушка, с длинными-длинными волосами, с венком из цветов на голове, в тонкой, короткой, просвечивающей рубашке с вышивкой по вороту, манила меня сквозь листву, манила огромными глубокими глазами и загадочной улыбкой. Я шагнул, раздвигая ветки и потянулся к ней, как что-то ожгло мне спину.
Я, привстав на руку, резко обернулся. В полутьме барака, освещенного одной неяркой лампой, увидел незнакомое мне лицо, оскаленное рыло и занесенную руку с ножом. Рыло охнуло и бросилось по проходу бежать в сторону выхода. Я почувствовал, как спину заливает что-то горячее. Потрогал. Липко. Больно, но не сильно. Просто жжет. Поднеся руку к самим глазам, понял — кровь. Меня порезали… И как сильно, я не знаю.
Осторожно слез со шконки, набросил на плечи телогрейку и, надев очки, направился к выходу. Мне казалось, что из меня хлещет, как из крана, ноги становились все тяжелее и тяжелее, голова почему-то гудела и в ней что-то стучало. Спина отнималась, казалось, у меня есть все: ноги, руки, голова, живот, а спины нет, я ее не чувствовал. Я шел долго-долго по темному бараку, по проходу вдоль шконок, где храпели и смотрели зековские сны люди, и виноватые, и не виноватые. Я видел их сны, я видел их мысли, я знал, за что они сидят, я хотел взять их боль, их страдания, их вину. Я шел медленно-медленно, казалось, я иду вечность, этот проход, этот барак, никогда не кончатся и если б не яркая лампочка над дверью, светившая мне маяком, я никогда не дошел бы до двери, до конца барака…
Открыв дверь, вышел в яркий-яркий коридор, такой яркий, что внезапно заболела голова и закружилась, закружилась внезапно, закружилось все вокруг. Я схватился за косяк. Ночной дневальный, пидарас Малуянов, молодой татарчонок с истасканным лицом, подняв голову с тумбочки, спросил с все больше и больше расширяющимися глазами, не отводя от моего лица взгляда:
— Ты че? Что тебе?.. Ты чего такой, ты че? Ты че?.. — и начал привставать, явно норовя рвать когти от моего странного вида и выражения лица.
— Меня убили, — просто сказал я и стал ждать, когда придет кто-нибудь за моим телом. Я стоял как истукан, как статуя и спокойно созерцал за суетой, возникшей после моих слов.