«Ну да, да-а-а, конечно, иди к нему! Он – аспирант! На рояле играет!.. Не слышны в саду!.. И папа работает за границей!.. Он – дур-ра-ак!.. Хоть и папа у него, такой и папа… Иди к нему, не прогадаешь!.. Что смотришь так, ну, поднимай, а то простудится!..» – и так: в сугроб, запнувшись… И больно, до хруста – сразу же или какое-то время спустя – руки ему за спину, и в кровь лицо об подножку машины, и в машину, как мешок… Откуда только и взялись? Место тихое, тут, в Городке, он и не помнит, когда видел их… А утром, на нарах, глаз не открыть. От стыда. И зимнее солнце через решётку. И входит пожилой старшина милиции и говорит:
«Эй, ты, стьюдент, невеста с деньгами и с валенками за тобой явилась. Выметайся, архаровец! За девку держись, девка хорошая, с такой не пропадёшь… не свистулька продувная… Вон, полушубок даже принесла».
И возле самого общежития. Спрашивает она:
«Уедешь?»
«Да, – отвечает он. И будто бы ещё что-то добавить надо, и добавляет: – Всё равно выпрут».
Вошли в общежитие, на свой этаж поднялись. И дверь своей комнаты открывая, говорит он:
«Спасибо» – и…
И дверь закрыл, в коридоре девушку оставив…
И поднимает с дороги шапочку. Снег с неё стряхнул. Волосы заправив, надевает ей шапочку на голову и шепчет:
«Да нет, нет, совсем случайно, что ты так смотришь? – вырвалось случайно: „Катя“, – я просто вспомнил вдруг свою сестру, ты же ведь знаешь, должна помнить, её же так зовут, она же Катя… Нет, нет, ну что ты, я люблю тебя, тебя, и только, твои глаза, губы твои, любимая, походку, пальцы твои, и родинки, и голос твой, и… вот, след каблуков твоих…»
И тут, на льду, два паучка. В оранжевую точку вгрызлись, плывут. И прыгнул он. И затоптал. И брызги в стороны. И колотый ледок. И они, паучки, ему на бродни и с бродней – на штаны…
– Девяносто три… девяносто четыре и… Пальма, Пальма, недолго ещё…
И конечно: в две точки, как в два горчичных зерна, обратились для коршуна путники. И естественно: шея у коршуна занемела, одеревенели лапы, утомился глаз. Сорвался коршун с лиственницы и, паря под самыми облаками, полетел над Шайтанкой, любуясь красивой, отражающейся в плесах птицей, подобострастно повторяющей каждый взмах его крыльев. Человек и собака миновали Медвежьи увалы, затем – заболоченный, доживающий своё кедрач, протиснулись сквозь дебри красно-прутника, пересекли песчаную косу, редко поросшую пижмой, и вышли на прибрежный камешник бурливой и прозрачной реки. Судя по взятому ими направлению, путь их дальнейший представляется ясно: путь их теперь лежит к Двухступенчатой горе, родине здешней династии коршунов. Местный князь это понял, вспомнил гнездо родовое и брата, владеющего им ныне, потерял к путникам интерес, степенно развернулся, вошёл в попутную струю воздуха и полетел обратно, в свою вотчину, смутно и мельком различая в реке своего двойника.
И ни туч уже, ни неба, ни земли – плотная осенняя ночь: тьма, звук, запах и притяжение земное. Глаза беспомощны, на смену руки им, и человек, цепляясь за траву, карабкается по крутому, почти отвесному склону и тянет за ошейник обессилевшую собаку. Сучка повизгивает, но не от боли, не от усталости, а от стыда – повизгивает, им, стыдом, давясь. Осыпается ногой притиснутая галька, шуршит на скате и затем там, далеко внизу, ныряет в воду, и всплеск не слышен в шуме переката. Эхо глухое, дохлое, словно изработалось за лето в этакой ямщине, деннонощно мотаясь по ущелью из конца в конец. Лишь в декабре умолкнет этот рёв, когда забьёт, законопатит снегом шиверу…
– Семьдесят шесть, Пальма, семьдесят семь… Ну, ничего, милая, ничего, моя родная, скоро отдохнёшь и забудешь… Семьдесят шесть, семьдесят семь…
Повалились оба, лежат. И туда – между вздохом и выдохом, а у собаки и особенно – лезвие бритвенное не просунешь. И дух сырого, стылого песка, оржавевшего камня и жухлой травы – в самую плоть лёгких, насквозь. В поры. И после уж туда, в кровь, к сердцу. И как падение – отдых, где дно – пробуждение… но не отдых, а передышка, и поэтому – без дна, и поэтому:
– Нет, нет, Пальма, нет… семьдесят… семьдесят… о чертовщина… семьдесят семь, семьдесят восемь… Ещё немного, милая, совсем ничего…
И склон отложе, не так – не прямо к небу… И можно не ползти, встать уже можно…
– Теперь не падай, теперь дотащу… Один, два, три… Где-то здесь… здесь где-то рядом… должны уткнуться, мимо не пройдём… Один, два, три… Слышишь, пахнет… пахнет избой, толем и… мышами… Ну, Пальма, ну, моя старушка… Один, два… Тяжёлая ж ты… Один… Ну вот, и кажется…
В стену головой Николай, лбом – в прохладное, так постоял, затем ногой выбил стяжок, подпиравший дверь, вошёл в избушку, затянул за собой сучку, накинул на петлю крючок, на земляной пол спустил с плеч рюкзак, а потом на нары положил ружьё и повалился сам, будто подкошенный.
– Сейчас, Пальма, сейчас, я только отдышусь, одумаюсь… растопим печку… дам тебе хлеба… и печку… хлеба…