Это?.. Это ручей журчит и падает, дробясь на искры – на капли, на что-то ещё, что только ветер знает… И время по ручью скользит, минуя… А, это мыши, мыши, а не ручей… нет, нет, я встану, Пальма, я встаю… Кипит от времени Шайтанка… да, а ручей? С чем падает ручей? С надеждой, с отчаянием или со страхом?.. Одно другому не мешает, ведь это не ручей, а мыши, это они скребут лапками по песку, подбираются и, ухватив игольными зубами, тянут из сердца через пальцы рук и ног колючую проволоку… У-у-у, – и, застонав, поднялся Николай. Нашёл наощупь лампу без стекла, стоявшую на полке, где он её и оставлял, поболтал ею, проверяя, есть ли керосин, поставил на столик и запалил фитиль – избушка родилась. Припадая и опираясь на нары, Николай прошёл к печке, набил её дровами, подсунул берестину и поджёг. Тут, слава богу, никаких хлопот: дрова сухие, искру ждали – сразу и занялись. И ещё, ещё, через силу: Николай склонился к рюкзаку, вынул из него хлеб и положил его перед Пальмой. Сучка не шевельнулась, лишь вскинула веки, взглянула на хозяина и опустила глаза… – Потом, Пальма, потом, отдохни, никто не гонит, мыши сейчас разбегутся, не будут досаждать, потом я тебе и консерву открою. – И мох весь на нарах сдвинул в изголовье, и пал ничком, и вывернулся на спину, бессознательно, так тело повелело, – беззвучно, стремительно срываясь в бездну… И смерчем жёлтое… взметнулось что-то жёлтое, осело и завертелось, как волчок… «Что это, что?» – спрашивает Полина Сидоровна и морщится всем лицом, осыпая со щёк пудру, и тыльной стороной ладони тычет его в стриженый затылок, и говорит: «Опять не знаешь, ну и наказанье мне с тобой, вставай, тупица, пойдём к директору, ещё и нервы на тебя тут тратить!» – И пальцами прихватывает брезгливо сзади за воротник, и выводит из класса, где все уже уснули в сумерках под громкий скрип перьев и треск расшатанной парты, за которой братья Дымовы, храпя как битюги под непомерным для них даже грузом, старательно выписывают букву «Я». И уже там, в длинном, пустом коридоре с портретами широких, синих от вечера и живых от снующих по ним мотыльков окон, оглядывается он и видит, как школьная прачка Эмма Вайнбергер ведёт за руку мальчика, в котором он узнаёт себя. Мальчик задирает голову и говорит: «Эмма Карловна, Эмма Карловна, отпустите, пожалуйста, я сам пойду». – «Иди, иди, балофник, иди», – говорит Эмма Карловна и – тёплой, влажной, с мыльным духом рукой, – касаясь его шеи, отрывает у него подворотничок, размахивает им, как платочком, и, удаляясь от мальчика в сторону ниши с бюстом святого, Павла Морозова, произносит – сначала как бы для него, для мальчика: «О-о, он знает фолшепное слофо», – затем как бы самой себе: «Морем бесплодным от Схерии тучной помчафшись…» «Какое враньё», – говорит Ванька и кричит: «Бей её, глуши! – он с братом Ванькой на берегу обмелевшего, тиной затянутого и сплошь застеленного кувшинками школьного пруда. – Бей её, лупошарую, чтоб вверх пузом повернулась!» – кричит Иван, а он никак не может цепко ухватить пальцами палку и палкой ударить по лягушке. Ванька хохочет и поёт: «Там, на Тихом океане, тонет баржа с чуваками, чуваки не унывают – под гармошку джаз ломают!» Бросают в пруд палки и, за несколько сигарет купив у Сушихи билеты, идут в кино, а кино такое: мультфильм, в котором только и происходит что на стог сена, на скворечник, на бусую собаку и на гнедую кобылу падает розовый снег, но там, у сцены, перед самым экраном, сидит телефонистка Эльвира, и он начинает сочинять ей письмо: пусть порой мне шепчет синий вечер… Пиши, кому сказано, пиши! – говорит отец, стряхивая пепел с папиросы на письмо; а Эльвира подходит, берёт отца под руку, прижимается к отцовскому плечу виском, трогает отца за локоть и говорит: Вставай, тупица, директор с ног сбился… По гулкому деревянному тротуару они минуют заснеженную собаку, стог сена, скворечник, лошадь и МТС, над гаражом которой алеет огромная, с матерчатым телом и электрической душой, звезда, знаменующая какую-то годовщину отсутствия Царя, а в школьном парке, на коврике бурых игл, опавших с кедра, Сушиха останавливается и говорит: Тупай, тупай, доброе ли дело, Коленька… Ладно, бабушка, ладно, сигареты отдашь Ваньке, закурился он совсем, бандюга, – говорит мальчик и попадает в директорский кабинет, а там, у директора на столе, возле жёлто-голубого глобуса, шатается жёлтый волчок, кособочится, пищит и замирает, припав на бок, но темнота вокруг струится, и крутятся с точилом заодно деревья, лужи, облака… Что это, что? – спрашивает директор, которому так легко, оказывается, отвечать, потому что он, директор – школьный дворник, бывший власовец, добродушный дяденька Астап… – Что это, что?.. Это – жёлтый ветер… Ну, ну, ну?.. Это жёлтая пыль… О-ё-ёй, ой, молодчина… В распахнутые ворота… От, молодец какой… Это тот дворик, там, в Исленьске, во всех крохотных палисадниках которого желтеют акации… Ну вот, ну вот, ну кто же зря сказал: тупица… Нет, нет, дядя Астап, есть там, в углу двора, перед кирпичным домом, один садик с дикой яблоней, и нас так трудно узнать, но это мы, дядя Астап, это мы зыбко стоим на пиках шаткого штакетника, ловим руками ветви и пытаемся, стараясь не свалиться, сорвать с них янтарные ранетки, а внизу, зажмурившись от солнца, смуглая, с красным атласным бантом-бабочкой, с грязными коленками, девочка приготовила подол своего сиреневого платья для неспелых плодов, ну да, да, это она, такая красивая, интересная женщина в шёлковом канареечном халате, нет, нет, дядя Астап, это не она, не девочка, это мать её переваливается через подоконник, обронив выскользнувший из волос белый гребень, разжимает, освободив порожний зелёный трёхгранный бутылёк, пальцы и широко открытым ртом хрипит: х-ха-ат, – бутылёк, сбивая листья, с ветви на ветвь соскакивает по яблоне, падает в палисадник и, брызнув остро изумрудными осколками, разбивается вдребезги о кирпич маленькой клумбы с усохшими от зноя астрами, девочка что-то кричит и быстро-быстро, не выпуская из рук пустой подол своего сиреневого платья и мелькая шафрановыми трусиками, вбегает по скрипучей лестнице, а в распахнутые ворота с плотным клубом жёлтой пыли жаркий жёлтый ветер вносит милиционера, который, сняв фуражку, приближается к штакетнику, опирается на него и, просунув голову между ветвей, читает налипшую на кирпич клумбы лимонно-жёлтую этикетку: ук-ук-ук-ксусная э-э-э-э-эссенция, гэ-гэ-гэ-эраждане, а-а-азойдитесь! к-кто-о здесь о-о-о-очевидцы? – но это не она, не девочка, и не мать её, это – Катя с Надиным лицом, и он – дядя Астап – влезает в валенки, раскручивает обиженно безразличный ко всему глобус, берёт пехло и говорит: Як утомиувся я от этих кувырканий… Но это же не так, ведь это – Фанчик, ты сам себя всегда дурачишь, это Фанчик с ножом и ковшиком в руках сидит на деревянном троне, который, кряхтя и имитируя урчаньем рокот трактора, несут на шестах братья Дымовы, шест, шест, ше-е-ест, шэ-э пишется, а не э-эс, а там, за деревом в школьной аллее, что-то знакомое: большая двухэтажная… школа?.. нет, нет, Эмма Карловна, не школа, а гора, а на горе – маленькая избушка, а в избушке – мальчик и собака с именем какого-то дерева, а за окном – густая чёрная ночь и чужие люди, папка, папка, это тот, который дядю нашего убил?.. нет, нет, это мама берёт тебя на руки и уносит в свою постель: спите, спите… но почему, мама, шёпотом, потому что душно, душно – да, но не поднимай одеяло – отец увидит… буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя… садись, тупица, очень плохо, завтра спрошу, попробуй не выучить, а теперь ты, Витя Кругленький, нет, тебя я дома проверю… не свети в глаза, отверни фонарик, наведи туда, на того человека, кто это, кто? – не знаю, Полина Сидоровна, у него плещется из ковша через край густо бордовое… это отец мой, дядя Астап, челюсть ему на фронте вынесло, он в белой нижней рубахе сбежал из госпиталя, он снимает ремень и идёт ко мне, а по поляне, поросшей груней-купальницей, ромашками и анисом, от ельника, взметая в небо ворох бабочек-капустниц, торопятся ко мне мама, сестра и Ванька, а он, отец, всё ближе, ближе, он тянет ко мне руку, креня ковш… удирай, Колька!.. но только ноги – мох – подгибаются, он, мальчик, смотрит в глаза отцу, а там, в жёлтых кружочках, на расширенных зрачках – два паучка – два брата Дымовых плетут сеть, и нем язык, и только в горле крик: погаси свет, сломай фонарик! – и только: ы-ы-ы! – как у щенка – так же беспомощно.