— Свое, родное — тянет. А судьба этого не разбирает, распоряжается человеком по-своему. Забросит куда-нибудь и не отпускает… А годы идут, и в сердце тоска…
Вдовы учтиво кивали. Гость оставался для них непонятным. Только заметив, как у него дрожали руки, терялись в догадках: от ранней ли старости это у него или от болезни? Наверное, не стали бы засиживаться, но медлили в ожидании одного важного дела.
И дождались.
Гость встал, отнес чемодан в угол, порылся в нем. Вернулся к столу, держа на вытянутых руках несколько целлофановых пакетов, в которых нежно голубели и розовели принадлежности дорогого женского белья.
Вдовы приглушенно ахнули.
— Тебе, Дуня, — скромно сказал гость.
Хозяйка растерянно встала. Покраснела, даже слегка поклонилась, принимая подарок. Держала пакеты в руках, не зная, что с ними делать, пока не взяла их Феня-повариха, и они пошли по грубым вдовьим рукам.
А гость достал из чемодана светлое шерстяное платье и воздушную лиловую косынку. И платье с поклоном приняла Евдокия.
— Надень, — потребовали подруги.
Евдокия вышла в сени, а когда появилась в новом платье, Анисим выставил перед ней белые остроносые туфли.
— Одел! С ног до головы одел! — одобрительно заговорили женщины.
Матвей неприятно удивился преображению матери: стала она маленькой и жалкой в непривычном одеянии. Красивое платье только подчеркивало острые лопатки, плоскую грудь, худую, с резкой границей загара, шею. Свитая на затылке небольшим комочком жиденькая коса торчала нелепо.
Оттого в первый миг все молчали, и только Феня уверенно сказала:
— Хорошо. В самую пору.
Хозяйка же была довольна и, улыбаясь, села за стол.
— Сыну — пока часы, — торжественно объявил Анисим, подавая Матвею маленькую коробочку и позолоченный браслет. — Костюм и прочее — после, поскольку не располагал размерами его фигуры.
— Очень правильно, — отозвались женщины.
Гость сел. Объяснил вдовам:
— Несколько лет копил. Во всем себе отказывал. Хотел, чтобы все было по-хорошему.
— Уж куда лучше…
Он показал было на разлитое по стаканам вино, но женщины, не сговариваясь, встали. Феня объявила:
— Теперь вам не до нас. Спасибо за угощение.
Соседки ушли.
Анисим вдруг сник. Вдовы некстати поспешили, бросили его в трудную минуту. Наверное, сейчас не следовало бы тянуться за стаканом, но ничего другого придумать не мог.
— За встречу, сынок.
Матвей выпил молча. Ему очень хотелось спать. Отец покачал головой:
— Пить, вижу, здоров.
Евдокия ласково погладила вихор сына.
— Где уж. Первый раз…
Стала готовить Матвею постель.
Анисим вынес на двор скамейку. Вернулся, накинул на плечи плащ.
— Поговорить, Дуня, надо… Прикройся чем-нибудь: свежо.
Темнело. За соседней землянкой слышался говор вдов. Около клуба репетировал духовой оркестр: нестройная мелодия обрывалась каждый раз на одном и том же месте. Пахло талым навозом и дымом.
Присели на скамейку. Анисим накрыл Евдокию полой плаща, обнял ее худые плечи.
Она заговорила о том, что ее тронуло, смягчило давнюю обиду:
— Думал, значит, о нас?.. Деньги-то копил.
— А как же, — отозвался Анисим. — Еще как думал!.. А насчет денег разговор особый… — Помолчал. — Вот что, Евдокия. Расскажу тебе все, а там суди сама…
Чувствуя, что услышит недоброе, она отстранилась, печально прошептала:
— Говори уж…
Он начал вполголоса, без запинки — видно, давно все продумал:
— Бросил я тогда тебя с сыном в самом бедственном положении. А в чем причина? Причина в том, что хотел жить по собственному разумению…
— Для себя, значит.
— Может, и для себя. Только это понимать надо. Ну, не бросил бы, а какой в том толк? Лишняя корка хлеба в доме? Жалость одна! Ушел — и точка. Вольным стал…
«Отчего он дрожит? И руки спрятал, потому что не может совладать с ними. Озяб, что ли? Переживает?» — думала Евдокия.
То, что сказал Анисим, не было для нее новостью, и мысли ее легко перенеслись почти на два десятка лет назад. На таком же сумеречном приволье сидели они под одной шинелью. Вместе с теплом от него исходил тогда густой запах махорки, пота, дешевого мыла — запах, в котором она чувствовала какую-то особенную, мужскую чистоту. Сильные руки его по-хозяйски, до боли цепко держали ее, словно в любой момент она могла вырваться и убежать. А она переживала восторг оттого, что была стиснута, придавлена и с замиранием сердца слушала, что теперь ее ждет после тревог и лишений долгой войны. «Научился я жить, Дуня, потому что всего навидался на свете. Все думал: только бы вернуться к тебе, а там я знаю, что делать!.. Все сделаем, все устроим! И себе, и детям нашим!..» Так он говорил. И верно: в первый год так принялся за работу в колхозе и дома, что совсем высох, почернел, оброс, — от ладного воина, каким вернулся, ничего не осталось… Только вдруг, словно надсадился, заболел. Может, действительно заболел, потому что засобирался к доктору в город… Ждала его долго. Не верилось: за тот год ни разу не сказал ей худого слова, а в сыне, казалось, души не чаял…