Лет восемь назад вернулась в деревню единственная дочь слепого. Явилась неожиданно так же, как и исчезла когда-то, в легкомысленной надежде более благополучно переждать войну, а может быть, найти свою судьбу. Хворая, замкнутая, раздражительная, она за немногие месяцы жизни в родной избе так и не рассказала отцу, где побывала в эти годы. И умирала, затаив страдания, словно среди чужих.
Зато сына привезла неуязвимого: бойкого, верткого, беззастенчивого. И обликом Пашка не был похож на здешних: черноволосый, скуластый, коротконогий.
Похоронив мать, он без обиняков объявил себя хозяином в избе. Четырнадцатилетний малый мог показаться слишком самоуверенным, но Пашка проявил себя на деле: умудрялся заготовить немного дров на зиму, умело растягивал крупу на месяц, выкраивал из пенсии деда себе на курево. Пытался приносить тайком гуся или курицу, но скоро понял, что слепой молчать не умеет и не захочет. Начнет нестерпимо ныть:
— Не дело это, Павел! Отнеси обратно от греха!
От внука пришло и запустение в избе. Приходили, пили, ночевали какие-то случайные люди, больше — из приезжих шоферов. Жизнь стала неуютной, мерзкой. И лишь тот год, когда Пашка отбывал наказание за ограбление магазина, а дед оставался под присмотром соседей и Прохора, изба ненадолго приобрела жилой вид.
Случалось, что терпеливый Данила выговаривал внуку. Тогда Пашка с искренним удивлением прерывал:
— Ты в уме, дед? Живешь, как фон-барон, а недоволен! Пропадешь ты без меня! Понял?.. Бывал ты у меня голодным?
Это была правда: если в избе оставался последний кусок хлеба, внук не притрагивался к нему.
Единственным человеком, которого Пашка побаивался и, наверное, по этой причине уважал, был повар деревенской чайной Тимофей Дыбин. А одинокий Дыбин уже дряхлел, страдал одышкой, хотя частенько пил и был неудержим в гневе. Пашке давал понять, что не ставит его ни во что. Но иногда в грубой речи повара парень улавливал дружеские нотки, чутьем угадывал, что тот в своем мимолетном расположении искренен. Глянет Дыбин из раздаточного окна, брезгливо скривится:
— А, жрать пришел, охламон.
Парню это внимание было по душе. Оттого, что его тарелка без особых причин наполнялась чуть старательнее, он приятно удивлялся и в знак благодарности — дело это для него было очень непривычное — выразительно подмигивал повару. А однажды, получив зарплату, решил отблагодарить щедро: купил водки и пригласил Дыбина на берег. Тот согласился, но дал понять, что делает великое одолжение. С того и началась их непритязательная хмельная близость.
Речь Пашки, изобилующая матерками, была бедной и путаной. Пили они дружно, но разговор часто не клеился: каждый говорил о своем.
— Ты, Дыбин… вот что я тебе скажу… Я — всех тут. Понял?.. Я грамотный…
У повара голос сиплый, с хрипотцой.
— Видал я блатарей на фронте. «Гоп со смыком»… Вшивари.
— Верно, Дыбин: ты был на фронте… Про тебя я ничего не говорю.
— А что бы ты про меня сказал? Ты дурак и охламон.
Удивлялся Пашка: Дыбин говорил мрачно и оскорбительно, а он готов был верить его каждому слову и настраивался благодушно.
— Ты правильный, Дыбин!.. И научишь меня жить.
Повар охотно кивал.
— И научу.
А однажды сказал:
— Женись.
— Ха!.. А что! — весело отозвался Пашка.
— Я и говорю: женись. Только на вид выбирай самую хреновую.
— Это… как?
— А так. Сам-то какой?.. Чтобы не обманула, чтобы уважала. Мало тебе?
Пашка понимающе хохотнул.
— Это ты верно, Дыбин: чтобы уважала.
— Вот. Кто тебя уважал?
— А никто… Может, ты?
— Я — нет, — покачал головой повар. — Только немного жалею тебя, дурака.
Парень доволен и этим.
— Как ты сказал, так и будет: женюсь! Возьму… Зойку Ганьшину.
— Это старшую? По тебе. Бери.
А Пашка уже размечтался о том, как будет жить с молодой женой, доверительно делился с Дыбиным:
— Очень ладно получится! В один момент постирает рубаху жена. Каждый день свежее варево на столе. За стариком присмотрит… Ты, Дыбин, будешь у меня первым гостем. Это без брехни… А по воскресеньям прикажу жене: надень новое платье и пеки рыбный пирог…
Не ведала Зойка Ганьшина, как решалась ее судьба.
Рассказывал Пашка и о своем детстве. Косноязычно, сквернословя, с намеками, которые ему казались глубокомысленными, хитрыми и понятными только повару.
И Дыбин старался слушать внимательно, по-своему ценя редкую откровенность парня.
Поведал Пашка о том, что начал себя помнить с дремотного одиночества в тесном и душном вагоне какого-то строительного поезда. А потом увидел тайгу, свежую насыпь железнодорожного полотна, небо в белесой дымке. Не забыл и первого отчаяния от комариной напасти. Днями поезд был безлюден. Только к вечеру подходила толпа людей, в которой была мать и, кажется, отец. И тогда все оживало громкими разговорами, приятными запахами дыма и варева. Быстро и занятно проходили короткие часы до сна среди людского гомона. Так же оживленно было и утром, но ранние часы Пашка просыпал.
Кругом все менялось, только родной поезд был неизменным. Бывало, стояли и на людных станциях, и среди скалистых гор, но чаще — в тайге.