Над поседевшей от инея тундрой стоял голубой туман, тихо вспыхивая бледно–розовым светом, обнажал прозрачную даль с выпукло застывшими сопками. Среди изумрудного кедрача, словно расстелены кумачовые знамена, ярко полыхали брусничные поляны.
Призывно и тонко, словно кто–то, опробывая топор, ногтем звонко щелкнул по лезвию, на дальних озерах грянул лебедь, и оборвал крик на самой высокой ноте… И потом снова: «Клинк!.. Клинк!..»
Грусть увядания и прощания обожгли душу Шахурдина, сердце вдруг заныло от утраты, от оставления полюбившихся мест…
…Щуря глаза от зеркальных бликов, до пахов подняв резиновые болотники, Шахурдин на перекате забрасывал блесну на глубину. Хариусы не видели человека — тень за его спиной. Лишь золоченая рыбка, упавшая с неба, металлическим телом прошивала холодную толщу воды, как тут же следовал мощный рывок, дугой выгибая тальниковое удилище. Азарт рыбалки на время вымел из памяти упругое, жаркое тело эвеночки, исчез вкус цветка–рта.
Леска, зеленоватым, тоненьким клинком, звеня, рассекает золотые и серебряные кольца бликов. Темная, толстая, лакировано сверкающая спина хариуса бугрит воду на мелководье. Из стороны в сторону бросается хищник, рвется в яму возле переката, но идет–идет, влекомый сильной рукой человека, пока не выскочит на пеструю галечную косу. И пойдет биться, ходить колесом по нагретым осенним солнцем камням, постепенно ослабевая, хватанув смертельной дозы кислорода.
«Адмирал!..» — радостно улыбается Шахурдин, растягивая пышный, скользкий от слизи плавник, где, как ордена, в три ряда радужные кружки. Только самый крупный экземпляр носит такую награду, больше не бывает…
В воде кокон рыбин — зеленовато–медный тальниковый прут пропущен сквозь алый мох жабр, другой конец прута на берегу придавлен тяжелым валуном.
Клев внезапно кончился, и память опять безраздельно заполонила Алевтина.
…Качаются низкие темно–зеленые вершины кедрача, усеянные спелыми, зеленовато–коричневыми шишками. Из котелка вырываются брызги жирной юшки, Шахурдин в бульон положил новую порцию сырой рыбы. Истекая душистым паром, в алюминиевой миске горка вареных кусков. Зачем ему столько рыбы и ухи? Но Шахурдин хорошо знает женщин… На краю костра сипит закопченный маленький чайник…
Сквозь пересвисты бурундуков и скрипучий крик кедровок он уловил знакомый хруст веток. Опять замаячила рыжая шапка. «Старик с ней!..» — недовольно морщится Шахурдин.
Сияет изуродованное, высохшее личико, слезится единственный глаз, налитый наивной хитростью. Алевтина в черной кожаной курточке и красных французских сапогах, несуразных средь корней кедрача медвежьей тропы. Носки сапог свежеоцарапаны. На медном личике еще ярче пунцовеет цветок–рот.
«Эх, старик, какого черта!..»
…Старичок, причмокивая, шумно хлебает жирную, ароматную юшку, скребет погнутой ложкой по дну алюминиевой миски:
— Такая усица!.. Поес, помирать будес, вспомнис о ней… Молодец, однако, паря. А как твоя фамилия?
— Одна–а–ако, Сахурдин?! — взволнованно вскочил с лапника старичок. — Ты тясом не с Авеково?
Шахурдин с трудом отрывает взгляд от рта–цветка. Он хорошо знает этот поселок на другом берегу реки, впадающей в морскую губу. С сопки, где лежит отец, поселок хорошо виден.
— Знаешь, папаша, как очень давно было: казаки–землепроходцы крестили ваш народ, новообращенным давали при этом фамилию и имя казака в отряде. Отсюда у вас одни Нефантьевы, Шахурдины да Хабаровы. Может, и мой предок был в том отряде.
— Снасит, мы пости родня! — хитро подмигивает старичок. — Я тозе Сахурдин. — Лицо его светится от удовольствия, Шахурдин уже не замечает его уродства. Он ловит ускользающий взгляд Алевтины, стланиковой веткой отгоняющей комаров.
— А нозик у тебя хоросий?
— Да нет, ерунда, — недовольно морщится Шахурдин, — консервы открываешь, сталь крошится.
Старик непритворно, восхищенно цокает языком, гладит пластмассовую, рифленую рукоять, нежно водит пальцами по широкому, выщербленному лезвию.
— Махнем!
Нож старика в деревянных ножнах, схваченных медными позеленевшими кольцами.
— Ты что, отец! — удивляется Шахурдин. — Это все равно что часы на трусы.
— Нисе–нисе, — лукаво щурит глаз старичок, — тундра сибко больсой, мозет, не встретимся, память…
По цвету стали Шахурдин определяет, нож старика выкован из топора, клейменного царским двуглавым орлом… Руби гвозди, проволоку, ни единой щербины. А рукоять! Выточена из моржового клыка, на желтой кости охотник с копьем крадется меж торосов к нерпе возле отдушины, а с другого края к этой же нерпе, плотно припадая ко льду, ползет белый медведь.
Настоял старик, поменялся Шахурдин, морщась от такой неравноценной сделки, испытывая какую–то странную вину.
Попрощавшись с Шахурдиным, на своем языке сказав что–то Алевтине, опираясь на трость, старик с лайкой исчез в кустах.