– Один знакомый шутил, – я решил не вдаваться в подробности. К чему ей было знать, что директор “Гробуса” этой философской красивостью пытался кадрить загадочную девушку Машу из медэкспертизы.
– А меня опять мажет! – Алина засмеялась – пьяно и нежно. Её повело, и она ухватилась за косяк. – Кипяточек отлично лёг на старые дрожжи!..
Алина вырубилась почти сразу, засопела мужицким перегаром: табак пополам с вином. А я лежал, разглядывая потолок, далёкий и синий, точно космос.
Слово “кадрить” запало в мою бессонную голову. Я всё не понимал: что же с ним не так? Потом вдруг сообразил, что происходит-то оно от “кадра”, фотографии, которая вроде как “смерть” – если придерживаться чернаковской присказки. Получается, умненькая Маша, не желавшая “кадриться”, просто не хотела “смертвляться”! Отгадка позабавила, мозг дал наконец отбой, и я задремал пунктирным сном, дёрганой морзянкой.
Мне приснился заводской ЦИС в моей военной части. Я получал у кладовщика Авдеева по накладной ящики с инструментами, пересчитывал какие-то свёрла, сбивался, начинал по новой. Заворочался, перевернулся, как труба калейдоскопа. ЦИС осыпался какими-то стекляшками непрочной реальности, и я очутился в гранитной мастерской. Вместо Шервица возле тарахтящей бетономешалки суетился Лёша Крикун – в замызганных, похожих на лохмотья брюках и растянутом свитерке. Обратил ко мне увечное лицо, сломанный нос с глубокой, в палец толщиной, зарубкой, как на батоне. Сказал голосом Никиты:
– Зато, Володька, ты можешь теперь кого-нибудь привести и проверить криком! – но был уже не Крикуном, а опухшим, сизым бродягой в школьной форме, который принялся крушить молотком гипсовую женскую голову, лежащую ничком на верстаке.
Сон продолжился в переполненном солнцем классе. На доске каллиграфическом меловым почерком тема сочинения: “Вышиваем слово
Я даже не предполагал, что умею так изящно выражаться на бумаге. Только я от души порадовался, что справился с заданием, как сидел уже у себя в комнате в Рыбнинске, рядом была Алина, а я в той же самой тетради объяснялся, почему посмертная фотография – кощунство. “Смерть постигается через свет и притворяется жизнью”, – написал я.
Сон кувыркнулся, Алина обернулась Машей, смутным и нежным полупрофилем. При этом я помнил, что задание осталось прежним – писать красиво, но не сочинение, а окружающий мир. Сразу подумалось: голубое лето, стрекозы, медовое поле одуванчиков, какая-то звенящая тоска, болезненная, горькая нега будущей немыслимой любви. Я то ли написал, то ли подумал: “Машенька, тонкая, как утренняя тень…” – и окончательно проснулся.
За шторами маячила январская темень, но в комнате всё было отчётливо видно, словно горел неяркий синий ночник. Ворочаясь во сне, я забрал у Алины одеяло. Она лежала голая, зябкая, в одних трусиках и толстых носках, подтянув коленки к подбородку – неприятно похожая на мальчика.
Меня самого покоробила неожиданная холодность, с которой я изучал спящую Алину. Наконец я сообразил, что это отголоском, эхом недавнего сна бродит во мне другая, приснившаяся любовь.
Охладевший, я смотрел на Алину и недоумевал, как вообще мог бояться её. В ней – спящей, тощенькой – не было никакой силы и магии, лишь одна тщедушность.
За минувшие месяцы я настолько привык к Алининым татуировкам, что перестал замечать их. Но тогда на рассвете будто заново увидел – поблёкшие, несуразные. Когда-то в пионерском лагере “Ромашка” соседи по палате злобно дурачились – размалевали спящего мальчика со смешной фамилией Усоскин. Он вообще был идеальным объектом для всяческих глумлений: худой и слабосильный, с багряным шрамом недавнего аппендицита. Бледно-лягушечьего оттенка ребёнок, из которого хвори высосали все жизненные соки. Сон его всегда был глубоким, почти летаргическим. В одну из ночей на Усоскине опробовали несмываемый, как позор, маркер (к счастью, смываемый), исписав щуплое туловище матерщиной, уголовными прибаутками типа “Не забуду мать родную”, партией в крестики-нолики. Уважительно протянули маркер и мне, мол, черкани, Вован, и я, чтоб не отставать от остальных, внутренне ругая себя последними словами за стадность, примерился и нарисовал под тихие смешки крошечную свастику.
Вот так и татуировки на теле Алины казались мне уже не экстремальным артом, а тюремным издевательством – словно кто-то вдоволь поглумился над ней, спящей.