Вообще говоря, любая мгновенная космогония отмечена печатью инфантилизма. Всякая мгновенная космогония идет в противоположном направлении относительно грез труда. С этой точки зрения случай Антона Райзера заслуживает изучения тем более тщательного, что этот роман по многим характерным чертам представляет собой автобиографию Морица. Когда закончилась исполненная гордыни и унижений юность Антона Райзера и ему не исполнилось еще двадцати лет, он пишет поэму «Сотворение мира» (р. 429). И – подобно многим другим – прежде всего он беспокоится о том, как описать хаос. Симптоматичный сюжет! Как описать хаос, не одушевляясь волей к разрушению? Кажется, будто безмятежного хаоса не бывает, и поэты всегда стремятся разбить его на куски молотом, раздробить его материю. Подсознательно поэты описывают хаос как разрушенный мир, как мир, который удается разрушить их собственному гневу[155]. Посмотрите, с каким ожесточенным выражением лица говорит наш поэт о силах, вертящихся в глубинах! Какие грохочущие бури он помещает в бездны! Он описывает хаос, судорожно сжимая перо и стиснув зубы: Die Wasserwogen krümmten sich und klagten unter dem heulenden Windstoss («Водяные валы сгибались и сетовали под ударами завывающего ветра».– Б. С.),– пишет юный Антон Райзер. Эти гортанные вопли следует оставить без перевода, чтобы не сглаживать ярость. Все поэты делают то же самое: они взрывают глаголы твердыми согласными, они взламывают слова нагромождением k, они чеканят слоги, приумножая аллитерации молотом. Словом, изображают божий гнев с помощью выразительных средств гнева ребяческого.
IIIНасколько живее и звонче молот кузнеца! Вместо того чтобы монотонно повторять акт мести, он отскакивает от наковальни. Иногда кузнец стучит молотом по наковальне вхолостую, чтобы набить руку и приучить ухо; он начинает свой рабочий день с арпеджио, исполненных глубинной силы. Перед тем как взлететь в воздух, молот поет и танцует. И уж после звонких звуков наносятся глухие удары. В рассказе Анри Боско[156] (Le Jardin d’Hyacinthe, р. 55) кузнец, не занимаясь работой, стучит по наковальне просто так, из удовольствия: «Каждое утро я немного стучу, наковальня браво отвечает, распространяя веселье в воздухе всей округи на целый день». Ах! Кто споет нам все песни наковальни, будь она вязовой колодой сапожника, делающего кожу жесткой и звонкой,– или такой шумной двурогой наковальней жестянщика! Наковальня (enclume)! Одно из прекраснейших слов французского языка… Вопреки глухому согласному, оно непрестанно звенит.
Песни наковальни и молота породили бесчисленные народные песни. Они наполняют радостью тихие поля и издали, подобно колоколам, возвещают о деревне:
Звонче звон, громче стук – Старый Клем!Не жалей крепких рук – Старый Клем!Раздувай огонь сильней – Старый Клем!Взвейтесь, искры, веселей – Старый Клем![157]Но всякая человеческая песня имеет слишком много смысла. Фундаментальные поэтические звуки следует обозначать как своего рода зов природы. Как я любил, отдалясь от долины насколько возможно, вслушиваться в стук молота кузнеца! Когда начиналось лето, именно этот звук казался мне чистым, одним из самых чистых звуков посреди одиночества. И – пусть поймет, кто может,– звук наковальни наводил меня на мысли о пении кукушки. И то и другое я воспринимал как гласную полей, всегда одну и ту же, всегда узнаваемую. И когда мы так же вслушиваемся в звуки наковальни, в душе грезовидца оживает одно из наиболее редко вспоминаемых прошлых, прошлое, проведенное в одиночестве: какую ностальгию сумела вложить Мэри Вебб[158] в эти простые строки, где молодой крестоносец обнаруживает в Сиене далекую Англию, ибо ему кажется, будто он «слышит, как… кузнец ударяет по своей наковальне в кузнице у подножия холма»[159]. А Жорж Дюамель по поводу одного стихотворения Поля Фора[160] пишет: «Я всегда столбенею перед строками, подобными вот этой:
…Прощай, о молчанье под шум наковальни…Разве это не обретение стиха?»[161] Здесь поэт вместе с читателем обретает одно из значительнейших слуховых воспоминаний.
IVВозможно, мы лучше оценим тонкость любящего уха, если противопоставим ей отвращение, присущее уху испуганному. Разве не поразительно, что один из крупнейших поэтов городов-кузниц, Верхарн, испытал кризис, во время которого мучился от всякого шума,– даже от тишайшего звука,– словно от удара молотка![162]