Письмо я получил около полудня, и к шести оно уже почти выветрилось у меня из головы, так же как и ты. До шести с этим пришлось подождать, потому что Грейнджер не мог сводить меня к негру, торгующему спиртными, напитками, не вспахав огород, и поскольку мне надо было как-то убить время, я позвал тетю Хэт наверх — очень уж отвратно было у меня на душе — и спросил, могу ли я рассчитывать на ее помощь? Помочь она предлагала мне уже не раз — она живет в полном одиночестве, — однако вряд ли предполагала, что серьезность ее намерений подвергнется в столь коротком времени такой суровой проверке. Как бы то ни было, она, естественно, ответила: «Да», — и тогда я сказал: «Не знаю, известно ли это вам, но двое из моих предков покончили жизнь самоубийством; о том же подумываю сейчас и я — что вы мне посоветуете?» — и передал ей твое письмо. Она взяла его, узнала твой почерк, приложила свою ручищу мне к губам и сказала: «Господи, да заткни ты его!» — все это с широкой доброй улыбкой. Когда ты здесь жила, она тоже непрестанно улыбалась? Или немного поглупела к старости? Поглупела или нет, но она уселась рядом со мной на краешке кровати — на которой, по ее словам, я родился — и очень внимательно, водя пальцем, прочитала письмо от начала до конца, а закончив, не могла поднять на меня глаз — или, может, не хотела. Она сидела какое-то время, уставившись на твою подпись, а затем сказала: «Это тебе решать, мой мальчик!»
Я решил — правда, не тотчас же — остаться жить. Не думаю, что она хотела напугать меня, но я напугался. Как и ты, она захотела сказать мне всю правду и сказала (посчастливится ли мне когда-нибудь встретить на своем пути даму, умеющую лгать, которая скажет то, что мне нужно, а не просто ответит на вопрос). Нет, к окончательному решению я пришел не сразу; а тем временем тетя Хэт рассказала мне обо всем, что, по ее мнению, я должен знать. Под конец она объявила, что больше ничего не знает. Может, это и не так. Во всяком случае, рассказала она мне достаточно, чтобы помочь преодолеть кое-какие препятствия, громоздившиеся на моем пути с тех самых пор, как я узнал, что путь есть, и я должен шагать по нему. Я имею в виду главным образом тебя и отца (хотя вопрос о нем никогда особенно не тревожил меня — но, по крайней мере, я теперь знаю о нем гораздо больше. Хэт говорит, что он счастлив, и — как я уже сказал — мне кажется, что врать она совершенно неспособна. Правда, она не видела его уже несколько лет, с тех пор, как ее младший сын Уитби погиб в Бельгии и отец приезжал на несколько дней, чтобы побыть с ней и утешить ее). Хэт помогла мне увидеть вас обоих детьми, и поскольку сам я, возможно, на всю жизнь останусь ребенком, то могу вас обоих приветствовать такими, какими вы были до моего рождения, и пожелать тебе счастья — хоть и знаю, что пожелание это невыполнимо. Счастья чувствовать себя и в меру свободной, и в меру неприкосновенной, чтобы ты могла позволить себе любить меня, а не «ценить» — это же надо, слово такое завернуть! Я никогда не был человеком ценным и быть таковым не собираюсь.
Итак, к вечеру дитя, как уже сказано, нализалось в стельку и принялось куролесить в окрестных горах — неосторожная езда, техническая поломка (обошедшаяся мне в четырнадцать долларов); к тому же я порезался, не так чтобы очень, но достаточно для того, чтобы напугать сопровождавшего меня Грейнджера (трезвого), так что ему пришлось кнутом и пряником заставить меня ехать домой к Хэт. Куда он меня и доставил, предварительно починив в непроглядной темноте проколотую шину — и я очень скоро обнаружил, что если тетя Хэт действительно умеет что-то делать (согласно ее рассказам, она мастер на все руки), то сиделка для пьяного из нее, как из дерьма пуля (прошу прощения!).
Все это написано с единственным намерением сделать тебе больно; сама понимаешь — мальчик, что с него возьмешь!