Прежде всего она начала кипятить молоко — меня необходимо было напоить горячим молоком: если для тебя начинают греть молоко, — значит, плохи твои дела, поэтому я ждал — меня уложили на кожаную кушетку в коридоре, рядом с кухней, — ждал спокойно (Внешне! Что делалось внутри — это никого не касалось, хотя, в общем, мне немного полегчало), и что, ты думаешь, я услышал в ближайшие же пять минут — сперва она пошепталась с Грейнджером, затем он вышел куда-то и вернулся; снова пониженные голоса, и в следующее мгновение душераздирающий звук льющейся жидкости. Она велела Грейнджеру принести мой самогон и теперь выливала его в помойное ведро! Вот как она представляет себе помощь! Вылила до последней, чистой как слеза, капельки, а я лежал и слушал. Я ничего не сказал. Лежал, пока она не сказала: «Ну как, можешь ты прийти сюда и выпить молоко?» Тогда я кое-как добрался до стола и сел. Она дала мне целую миску размоченных в горячем молоке сухарей, и, поднапрягшись, я все съел. Они с Грейнджером сидели и наблюдали за мной, но потом она попросила его принести дров — хотела услать его. И лишь только мы остались вдвоем, она спросила: «Зачем?» Как мне кажется, я объяснил ей. Ты-то уже давно это знаешь, вот я и думал, что ей это тоже известно, хотя я начинаю убеждаться, что нет на свете женщины, которая понимала бы, что такое забвение, понимала бы, что трезвый сильный человек испытывает иногда потребность то-се забыть (временно, конечно) — мой опыт говорит: нет такой женщины. Как ты считаешь, почему бы? Может, они боятся, что забудут-то в первую очередь их, и притом навсегда. И почему они сомневаются в своих силах?
После этого они с Грейнджером заволокли меня наверх и уложили в постель, к тому времени я и сам мог бы это сделать, но решил их не разочаровывать — такого развлечения они не имели со времени страшной ледяной бури, — и я уже начинал чувствовать себя вполне уютно на этой горе, когда все вдруг ухнуло в тетино ведро с помоями для свиней, после чего, хоть мне и было страшно, я все же уснул и во сне словно бы удалился туда, где находится сердце земли, — ни звука, ни проблеска света, ни души, чтобы обидеть или помочь.
Но, конечно, около четырех часов утра я проснулся. Хэт оставила в комнате зажженную лампу, за окном стояла кромешная тьма, я лежал, смотрел на слабый огонек и молился. Повторял слова молитвы — единственной, которой ты научила меня: «Да будет воля твоя», — наверное, с полчаса кряду. Так что, очевидно, то, что произошло затем, действительно было волей божьей. Я встал, оделся и сошел вниз, не разбудив Хэт; мысль моя была такова — я считал себя вполне трезвым: можно выскользнуть черным ходом во двор, завести машину и снова разыскать своего спиртоноса. Хэт спала, как якорная цепь на дне океана, но Грейнджер не дремал. Чего я не сообразил, так это что я был в таком виде в тот вечер, что Грейнджер добровольно остался у нас ночевать и лег внизу в коридоре на кушетке. Помнишь ее? Она, наверное, стояла там в твои времена (наверное, стояла еще во времена обрезания Моисея и образования этих гор). И камень вряд ли мог бы забыться сном на этой кушетке, не говоря уж о Грейнджере, и когда я крался на цыпочках мимо него, он только спросил: «Ты чего?» На это я ответил: «Будто не знаешь. Сам дал ей зарезать меня без ножа». Он сказал: «Правда. Но я просил ее этого не делать. Знал, каково тебе». — «Ничего ты не знаешь, — сказал я. — Я еду за подкреплением». «И я с тобой», — сказал он. Какими-то судьбами нам удалось выбраться из дома, не разбудив Хэт, — может, она к старости стала глуховата. Грейнджер правил, к тому же он спас мою жизнь.