Внезапно какая-то мысль озарила его бледные, заострившиеся черты, и он вынул из того же ящичка кучу бумажных пакетиков с буро-коричневым порошком. Посмеиваясь, он плотно набил комочками опиума длинную трубку, подаренную Метманом, и стал жадно и сильно затягиваться, пока не почувствовал, как жизнь его растворяется и уходит струйками куда-то ввысь, смешиваясь с едким сизым дымом. Ему вдруг захотелось пить, и он, пошатываясь, вытащил бутылку водки и жадно выпил ее всю, до последнего глотка, как воду, не почувствовав вкуса. Заметив, что порошок еще остался, он попытался было вернуться к столу, но не смог, поняв, что ноги отказываются слушаться его.
Остатком угасающего сознания он понял, что внизу хлопнула входная дверь, и знакомый голос из какого-то запредельного, несуществующего далека крикнул –
– …Не-е-е-ет! Пьер! Господи, что ты наделал!..
Боли он не почувствовал, поняв, что медленно летит куда-то вниз, в темный, расплывающийся перед глазами пролет лестницы, и переворачивается, взмахивая крыльями, и видит, как прямо на него, вращаясь, несутся острые каменные ступени, круша его ребра, ломая кости, отсекая суставы, и последней вспышкой разума он ощутил, что теперь-то уже несомненно счастлив…
Навсегда.
И улыбнулся.
Эпилог
Рука на плече.
Печать на крыле.
Промокла тетрадь…
Я знаю, зачем иду по земле.
Мне будет легко улетать.
Елизавета Михайловна Хитрово рыдала в голос, заламывая руки, и растерянная Долли уже полчаса не могла ее успокоить.
Князь Ларионов, приходившийся им родственником со стороны Кутузовых, был накануне в гостях у Хитрово. В непривычной тишине вполголоса обсуждали последние события – дуэль, смерть Пушкина, странную кончину Хромоножки, легкое ранение Жоржа Дантеса, несчастную вдову, о которой, по слухам, готов был позаботиться государь… Сидели, плакали, тихо вспоминая Александра Сергеевича, последние месяцы его жизни, его непростой, тяжелый и вспыльчивый нрав, читали его стихи…
Вспомнили и об анонимных дипломах, с которых все началось, и вновь принялись гадать, кто же мог быть автором. Долли принесла хранившийся у нее конверт с анонимным письмом, и все стали дружно разглядывать его, пытаясь вычислить негодяя по почерку.
Внезапно князь Ларионов, почти не принимавший участия в разговоре, так как не имел чести знать Пушкина лично, порывисто встал и подошел к столу, где лежал пустой конверт. Взяв его в руки, он долго и пристально разглядывал диковинную печать, при этом лицо его сильно побледнело и покрылось потом, как будто ему стало плохо с сердцем.
Сразу же после этого Сергей Петрович ушел в сильном волнении, о причине которого не сказал никому.
Его старенький слуга, не переставая плакать, поведал полиции, что Сергей Петрович, придя домой, сразу же заперлись у себя в кабинете и никого не велели пускать. «Как пришли, так на них и лица не было», – все приговаривал несчастный старик, никак не ожидавший, что переживет своего барина.
А минут через десять раздался выстрел…
Князь Ларионов лежал на полу вниз лицом посреди заваленного книгами и бумагами тесного кабинета. На столе полиция обнаружила записку:
30 января 1837 г., около четырех часов пополудни
Прими, Господь, грешную душу усопшего раба твоего Петра…
Стоя у гроба Пьера, Иван Гагарин не слышал слов молитвы. Вот уже третий день он жил в кромешном, непрекращающемся кошмаре, из которого не было видно выхода.
Опустошенный и потрясенный смертью друга, произошедшей у него на глазах, он с трудом понимал, что происходит вокруг, продираясь к реальности сквозь густую пелену удушливого черного тумана.
…Он решил вернуться и еще раз поговорить с Пьером. За два года он так привык к его присутствию, странным переменам его настроения – от цинизма к пронзительной, пылкой нежности и обратно, его привычкам, книгам, разговорам, что просто взять и вычеркнуть его из своей жизни был не в силах.
Но с верхней ступеньки лестницы на него взглянул не Пьер, а кто-то совсем другой, незнакомый, вселяющий ужас, совершенно безумный человек с седыми как лунь волосами…