Эксетеру трудно называть его «милорд», слово застревает в аристократическом зобу. Четыре года назад, думает он, я спас тебя и твою жену Гертруду, а теперь король подозревает меня в попустительстве, считает, я ищу вашей дружбы. Вы с лордом Монтегю зашли слишком далеко. Еще шаг – и вы увидите, правда ли я к вам благоволю.
В ту ночь он пораньше читает молитвы и укладывается спать. Я не болен, говорит он Кристофу, не пугайся. Ему нужно пространство – наблюдать, как будущее принимает очертания, пока туман стелется по реке и парку, скрадывая древние деревья; там есть соловьи, но больше мы их в этом году не услышим. Завтра все глаза будут устремлены не на то рыцарское место, которое займет он, а на пустое, где еще нерожденный принц потянется к книге устава и склонит незрячую головку в плодной оболочке. Почему будущее ощущается так похоже на прошлое, его склизкое и холодное касание, шорох брачных простыней или савана, потрескивание огня в запертой комнате? Как туман от дыхания на стекле, как отзвук соловьиной песни, как еле ощутимый аромат ладана, как пар, как вода, как топоток ног и смех в темноте… он со злостью убеждает себя спать. Однако он устал от попыток проснуться в другом настроении. В сказках некоторые люди, если увидеть их на рассвете либо закате на влажной открытой местности, колеблются в воздухе, словно духи, или выпускают кожистые крылья. Он не из этих волшебников. Не змея, способная сменить кожу. Он – то, что отражает зеркало, заново собирая его каждый день: славный Том-весельчак из Патни. Или вы можете предложить что-нибудь получше?
Наутро перед церемонией он просыпается рано. Думает, надо лежать недвижно, как надгробное изваяние, и ждать ритуала. Вместо этого он встает. Зажигает свечу, потом она становится не нужна; он открывает ставни и впускает бледный рассвет. Рыцарь ордена Подвязки начинает день, как любой другой человек: мочится, потягивается, трет щетину на подбородке. Если слышишь суету слуг, трудно спать после восхода. Звуки умолкают лишь в самые темные часы; замок высится над городом, и телеги, доставляющие провиант, постоянно грохочут по булыжнику. Когда идешь по Виндзору, эпохи сталкиваются, как будто монархи в доспехах налетают друг на друга; стена, выстроенная одним из Генрихов, утыкается в стену, которую воздвиг один из Эдуардов. Все эти святые короли давно обратились в прах; время рушит их труды, словно осадные машины, и, спустившись на ступеньку, идешь по другому уровню прошлого.
Ему хочется пройтись, быть может, обменяться пожеланием доброго утра с живым человеком, который рассеет его сны. Кухни и кладовые просыпаются, готовясь принять доставленный провиант. Люди трут заспанные глаза, движутся вслепую, будто плывут по серому морю; никто не говорит, все только моргают и сторонятся его, словно он скользит через их сны или наоборот. Наконец он слышит на лестнице решительные шаги и устремляется за ними, вниз, вниз, до помещения с мощеным полом, через которое идет глубокая сточная канава. Вода в канаве бурая и журчит, как ручей.
Ребенком в Ламбете он видел, как рубят привезенные туши, говяжьи, свиные и бараньи. Он научился не вздрагивать, когда рядом свистит острая сталь. Научился ценить людей, уверенно держащих мясницкий нож, вонзающих вертел в податливое мясо, раздирающих крюками суставы. Он видел, как туши расчленяются и становятся едой, как кухонное начальство сгребает положенные ему части, шею и корейку, подбедерки и голяшки, свиные ножки и требуху, говяжью голову, баранье сердце. Он научился выметать кровавые опилки, отмывать от плит ошметки легких и печенки, сгустки запекшейся крови. Научился делать это, не чувствуя рвотных позывов, спокойно, отрешенно. Рубят туши на рассвете или на закате, свет один и тот же, сумеречно-серый; мясники проходят мимо него, не видя, смотрят прямо перед собой, взгромоздив свою ношу на плечи.
Он отступает к стене, чтобы не мешаться под ногами. Мясники не обращают на него внимания – видимо, приняли в полутьме за учетчика. Они идут и идут, волоча на себе туши размером с человеческие; идут, опустив голову, глядя в пол из-под капюшона, безмолвные, неостановимые, давят башмаками кровавые ошметки, вниз по винтовой лестнице и, на звук журчащей воды, во тьму.
III
Преломлено о тело
Что есть жизнь женщины? Не думайте, будто слабый пол не сражается. Спальня – ристалище, где женщина показывает свою доблесть, комната, где она рожает, – ее поле брани.
Она знает, что может не выйти живой из этой кровавой битвы. Перед родами разумная женщина улаживает свои дела. Если она умрет, ее оплачут и забудут. Если она выживет, то должна будет прятать свои раны. Это тайна, которую ее сестры обсуждают вполголоса. Это Евин грех рвет ее изнутри. Мы благословляем старого солдата и даем ему милостыню, жалеем его, слепого или безногого, но не славим женщин, изувеченных в родовых схватках. Если она искалечена настолько, что не может больше рожать, мы жалеем ее мужа.