Полагая, что все формальности улажены, выход в море обеспечен, и мне действительно стало принадлежать оплаченное водкой место на буксирном катере, я забросил служилый рюкзак с драгоценными книгами, фотоаппаратом «Ленинград» и полудюжиной засолённых лососей на подвесную койку в кубрик. Ох, и что это была за изумительная рыба! Нагулянная, нынешнего хода на нерест, сочная и нежная, оранжево-розовенькая по филейным прожилкам, со слезой прозрачного сока на свежем отрезе, ещё не одеревенелая от соли… Как подумаешь, тут же слюнки текут! А ещё сбрызнуть филейчик кисленьким соком из зеленого, недозрелого лимончика… Ах!
В наглухо запертом тесном кубрике нечем было дышать. Поэтому место своё я облюбовал наверху, неподалёку от носовой части, у борта катера, в который бились волны, но брызги не долетали. Я пошире расставил ноги, за леер держался крепко, потому что качало прилично, и хорошо, что я не мог тогда следить с берега за взлётами катера вместе с собой, не то, пожалуй, порядком струхнул бы.
Берег всё ещё виднелся за кормой неподалёку, и я на него время от времени оглядывался, хотя и не видно уже было пирса, и позади, за переваливающими через гребни волн глубокосидящими в воде плашкоутами, лишь угадывался небесный просвет между вершинами лесистых сопок, обозначающий неширокий распадок. Там, вдоль речушки с чистой холодной водой, вытянулся на пару километров извилистым, изогнутым перпендикуляром к побережью скороспелый и неказисто строенный посёлок лесодобытчиков и первичных деревообработчиков. Никто и никогда не задумывался над градостроительным обликом этой богом забытой дыры, тем более, над наружным и внутренним дизайном убогих серых избушек. Здесь даже Надюша старалась не вспоминать, что выучилась на архитектора. Какая ещё наука? Всеуровневые власти от посёлка требовали только одного: «Давай лес, давай, давай, давай!»
Мысленно я возвращался по единственной его кривенькой улочке, неутомимо перебегающей по крепким бревенчатым мосткам с берега на берег неумолчной речки всякий раз туда, где берег становился пошире, мимо лесосклада со штабелями остро пахнущих смолой в любую погоду досок, гостовского бруса и брёвен-кругляков, пилорамы с цепной бревнотаской, тёти Валиного продовольственно-вещного магазинчика, дощатого громоздкого клуба с синусоидальным гребнем по верху прогнутой шиферной крыши, глинобитного домика поселкового Совета, в котором трудились председатель, его секретарша, более деловая, скоро решающая и подольше пожившая, чем медлительный «сам», а в приёмные часы появлялся непонятно откуда и единственный вдоль скольких-то десятков километров берега участковый милиционер. Всё дальше и дальше, мимо всех бревенчатых или опалубленных бракованным тёсом изб, запомнившихся мне до единой за это лето — не реже, чем четырежды в день, я проходил под их окнами к лесоцеху и обратно, — чуть не к самому дальнему от берега дому, почти к тайге. Здесь, как и в каждом доме, дверь во двор открывалась только вовнутрь, чтобы после обильных зимних снегопадов можно было в трёхметровом снегу лопатой прорубить выход-туннель до калитки на проезжую улицу, снежная целина вдоль которой проходилась мощным «ЧеТеЗевским» бульдозером. Впрочем, в самом последнем от моря одноэтажном домике, который гляделся через дорогу в высокие квадратные окна бревенчатой одноэтажной больнички, жила как раз главный врач Зоя Гавриловна со своим вторым мужем Александром Михайловичем Антоновым, и к ней на летние каникулы прилетали две её красивые дочки-студентки Барсуковы, Нина из Свердловска и Таня из Томска. Они и скрашивали нам с Надюшей дивные длинные летние сахалинские вечера, поскольку соболевский дом притулился у крутого изгиба безымянной речки неподалёку от антоновского. Для нас с Надей такое близкое соседство было во всех смыслах невероятно важным. Ещё важнее, что местные исключительно почитали Зою Гавриловну Антонову. А Соболевы с Антоновыми искренне дружили. Особенно нравились всем нам прекрасные эстрадные песни, улавливаемые переносной транзисторной рижской «Спидолой» из недалёкой Японии, хоть под наши умные разговоры «обо всём» за чаем из настоящего самовара с привозным мёдом или с непревзойдённым вареньем из клоповки на единственной в непритязательных домах посёлка соболевской веранде, хоть во время прогулок под звёздами или без них, когда небо скрывалось за тучами, по берегу моря вдоль всей бухты. «Спидолу» с неохотой отдавал нам на берег Гурик Соболев, Надин младший брат, получивший дорогой радиоприёмник в подарок за отличное окончание шестого класса. Мы дружно подпевали транзистору, когда японцы исполняли советские песни, такие, как «Катюша», по-русски, и охотнее всего подпевали единственной из японских, очень тогда популярной во всем мире, песенке, которую пели две японочки, сестры-«орешки» Дза-Пинац (Тамэики-но дэру ё на Аната-но кутидзукэ-ни…), потому что к ней был уже приличный русский текст поэта Леонида Дербенёва:
«И сладким кажется на берегу поцелуй соленых губ…»
«Дельфины, дельфины, другим морям расскажите, как счастлива я…»