Полетел, разрезая сиреной лавины, косяки низшей расы, в той же рабской покорности всех и всего окружавшего, так же бешено и беспреградно, но, раскраивая воздух, пространство, ничего он, Угланов, сейчас не решал, и душило его, плюща в нем арматуру, бессилие, неспособность нажать и влиять хоть на скольнибудь на обращение Ленькиной крови, общей с Ленькой их крови в отдельном чистом маленьком теле его бесподобного сына, неизвестную меру давления на неокрепшие кости, позвонки, головенку… И калил, разгонял в себе веру в то, что Ленька не мог не отделаться только поверхностным повреждением кожи, под поверхностной, местной шишкой бьется невредимое, цельное Ленькино пламя, не слабеет сейчас, не слабеет, — невозможно так скотски, так плево сокрушить его будущее, изначальную правду ребенка, его чистоту, его радость от первого снега, откровения земной красоты, он еще ничего ровном счетом, его сын, на земле не увидел… Подымало Угланова вещее чувство невозможности вырвать, отобрать у него эту россыпь веснушек на курносой морденке, воробьиную неугомонность и ртутную живость, тот тревожно пульсирующий родничок на младенческой мягкой головке, с которого все начиналось, ощущение, сравнимое только с бессмертием… И давило, втащив меж валков, столь же вещее ледяное предчувствие правды: там уже без него все, Угланова, сделалось, просто вырвалась с корнем монтажка из зависшей над сыном бетонной плиты, отпустила в падение с крановщицких халатных небес эту страшную дуру — на кости, сын сорвался с трех метров на землю, и Угланов — такой же безрукий кусок человечьего мяса, как все, замурован он взрывом в забое, лишь незнание его отделяет от того, чем все кончится, что уже наступило для сына его.
Руки жили отдельной сущностью, шарили, нажимали на кнопки: все купить, что возможно купить, — самых лучших хирургов, Коновалова, бога… Он им новый Бурденко построит на сотни гектаров, только пусть дадут руки, способные чуять все до микрона под черепом, в позвонках его сына… и, воткнувшись в ворота, толкнулся и бежал по аллеям медицинского города экстренной помощи, разучившийся вкладываться в бег всею мускульной, жильной силой, убивать расстояния только тем, что под кожей, — за порог, в окончательный холод, в котором одинаково нищими сразу становятся — все.
Спотыкаясь на ровном, колотясь тонным сердцем о ребра, ломился меж облитых молочным сиянием кафельных стен, с оторочкой белых халатов и салатовых комбинезонов, закричавших «куда?!» и вцепившихся в руки: «туда вам нельзя!»… и влепился в незнакомую женщину в серой толстовке для прогулок с собакой и бега трусцой: жена его сидела у двери, к которой подвели и ткнули: охраняй; на лице — перепаханном мерзлом картофельном поле — жили только глаза. Подскочив, он вклещился ей в плечи, закричал в разоренные полнотой незнания или, может быть, точного знания глаза:
— Что они говорят?! — И, затиснув, вжимая с бесполезной силой в себя пересохшую легкость, без обмана почуял, что вот они снова — или, может, впервые — как один человек, что еще никогда так близки они не были и уже никогда они ближе не будут, чем в эту минуту; не могли сейчас больше уже они Леньку делить, и прожег его смех от того, что он все-таки не сумел не подумать: никому не достанется.
Никаких «Алла, верь мне, все будет…» — протащил ее к стойке, к спасателям: не ори, только слушай сейчас, дай им впрыснуть в тебя беспощадное или то, в чем ручаются: могут, могут эту убить они смерть.
— Слушать можете, папа, спокойно? Идет операция. Травма черепно-мозговая у мальчика. Гематомка в затылочной части. — Это что — «гематомка» — презрение к ничтожному, плевому или просто про маленьких, детских людей все они в уменьшительном? — Гематома под твердой мозговой оболочкой, глубоко, понимаете?.. сгусток крови такой, удалить его надо. Это долго, и три, и четыре часа. Операция сложная. Но! Все идет пока в штатном режиме. Ситуацию, можно сказать, контролируем. Прекрасные врачи-специалисты. Хирург Владимир Николаевич Бессонов, руки — золото, руки от бога.