А то пойдешь ведь в баню — подскользнешься. Нечаянно. И кончилось кино. Все знают, кто ты есть. На зону ты пошел, а бабки заховал, они тебя на воле дожидаются. А мы чего тут, значит, все — последний хрен без соли доедай? Не, мохнорылый, не пойдет. С людьми надо в зоне делиться. От сердца, всей душой, чтоб по ночам спалось спокойно. Чтоб самый толстый хер за щеку не достался. И не ершись, не надо, не крути. Мол, все забрали, нету ничего. Мы знаем все! Ты „Красноярск-Спецстрой“! Такое сало в шоколаде у нас по отдельному тарифу проходит. Короче, так: на промку выйдешь — жди, тебе попкарь один на днях, ты его знаешь, прапор Коваленко, одну малявочку такую запулит. Там будет все, куда и сколько, номер счета, и к адвокату когда выйдешь, все шепнешь. Через доверенность на предъявителя сольешь. Есть у тебя шестерки с правом электронной подписи? — все пересказывал, что Хлябин в него вбил. — Ну а взбрыкнешь… — и снова в горло пальцами. — Залью тебя, мохнач, бетоном прямо в форме, и ни одна собака не унюхает. Так что давай расстанься с самым малым, только лишним. Или жизнь, жизнь, чудак-человек! Хочешь — жить?!» — уже вот от себя, из своего нутра упрашивает, клянчит, чтоб человек согнулся сразу, чтоб молотить его назавтра не пришлось — выворачиваясь наизнанку от кулачной своей же вот силы. Вот что такое в самом деле несвобода. Когда тебя в твое же собственное тело, словно в забойную машину, засадили, когда в тебе шуруют рычагами, рукой твоей двигая — пробить, сломать тобой живое существо, — и давят, давят каблуком на горло изнутри, на все, что осталось еще от надежды пожить — человеком. Вот во что его Хлябин, Валерку, вдавил: навсегда, до упора Чугуев теперь у него, как Петрушка на засунутой в… вот то самое, в общем… руке.

Хорошо, когда сразу под нажимом текли богатеи — коммерсанты вот эти, заплывавшие в зону по хозяйственным разным статьям, чтобы сразу попасть в руки Хлябину, и Чугуев давно уж угадывал средь зашедших того, кого надо щемить и кто сразу из этих, икряных, потечет, — по тому, как идет человек, как он смотрит в глаза. Почти все эти новые люди барыжьей породы заходили на зону уже отварными до полной готовности, со всем прежним своим вольным лоском, накопцем жирно-крепкого мяса на сытных хлебах, но уже будто сняли, стесали с них какой-то привычный защитный покров на суде, и холеная белая кожа болела и вздрагивала, ощутив на себе чей-то пристальный, выедающий, давящий взгляд, словно кожа ведомого на убой небольшого животного; жрал их страх, разогретый всем, что знали про зону, наслушались: здесь живут людоеды; запустили их в новую воду и во всем их составе ничего не годилось для жизни в этой новой воде. И такие стекали в покорность мгновенно, загибаясь и пуча глаза от удушья: все отдам, заплачу, сколько надо, не бей! Но когда попадались другие — ближе к жизни, к природе, с плохо гнущимся жестким хребтом мужики, с убеждением в том, что и здесь их никто не согнет, — вот тогда он, Чугуев, задыхался от страха ударить человека всерьез… и ломал, волохатил, разделывал сильную тушу, пока та, исчевраченная, не заноет, не взвоет сквозь зубовное крошево и плеснувшую в легкие кровь: хвы… хвы… хватит, не надо, не бей, я отдам!

Пятерых уже так отметелил, говоривших в санчасти, что сами оступились на промке в пропарку или ночью в бараке их так измандячили неизвестные зэки, накрыв одеялом… Ну а если прибьет, если лопнет в брюшине у кого селезенка — ведь убийца, еще раз убийца он, Чугуев, тогда! И, бывало, так корчило от хозяйских похлопываний и вонючего шепота Хлябина на ухо, что, ей-ей, еще дление — и увачкал бы тварь, лишь бы только все разом закончить, раздавив паука тайных нитей, что сосал из Чугуева жизнь, — раскалялась рука нестерпимо, и не мог он ей дернуть вот все же, не мог.

Хорошо, еще мало таких мохначей заплывало на зону, запускали не часто, но и в эти недели размеренно и нестрашно текущей, обыденной жизни чуял он постоянно вот эту резиночку: не отпустит упырь, не отпустит, разотрет на бумаге всю его в три графы умещенную жизнь, только станет Чугуев не нужен, выйдет срок наказания, годности, службы. Впереди воли не было. И уже цепенел он все чаще, напитавшись вот этим остужающим знанием, растворялся в безликой и скотской покорности перед равнодушной силой всей жизни, закона, которая отдала его в руки такому, как Хлябин. И порой на мгновение приваривало — так и надо ему: человека убил — значит, должен и сам в зоне сгнить целиком.

Как еще не рассыпался? Собирала — Натаха. Не могла признать, что он не выйдет, что ей жить до конца — без него, что уже никогда не наступит «потом», после срока, звонка — их с Валеркой возобновленная жизнь. Ничего он ей не говорил — про то, как придавило, пошил его Хлябин по рукам и ногам, про то, как сократился до точки обещающий свет впереди, завалило породой выход из штольни: как ей скажешь такое после стольких голодных, пустых, зябких лет, опрокинув в пустое «ты напрасно ждала», «ничего у тебя уже больше не будет»?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Новая классика

Похожие книги