Саша смолк, онемел и смотрел, не вмещая, на что-то за спиной Угланова: за спиной лились новостные помои, и Угланов крутнулся к тому, что примагнитило щипинский взгляд: там — какая-то площадь Тахрир, хлебный бунт закопченных азиатских рабов, половодье, халва нескончаемых смуглых голов жгущих чучело прежнего бога и звездно-полосатые флаги. Но вот как-то уж слишком, неправдиво тепло по жаре — пригляделся — одеты там люди. И стояли недвижно и немо — валунами, бугристой угловатой каменной кладкой, все — в неярких цветах его родины: основного гранитного и стального холодного серого, голубой растворенной, застиранной сини — ряды прокаленной, литой и самой себе равной завораживающей силы: просто так ее сдвинуть, смести, словно крошки со стола, невозможно. И Угланов почуял — прежде чем выжрал титры по низу экрана — подымавшую и выпрямлявшую огненную, с ним единую, собственную, не предавшую силу своих… И себя самого — настоящим, не могущим быть смолотым в жвалах железным: смерти нет, целиком, моментального и бесследного исчезновения с земли; его личное пламя, которое вдунул в Могутов, не схлопнулось, словно газ на конфорке, в ту минуту, когда привернули, скрутили его, в ту минуту, когда власть железным сказала: никакого Угланова нет, мы пришлем вами править другого; торжество и колючая вода благодарности потекли изнутри и расперли Угланову горло.

В тот же день отрубили ему адвокатов, телевизор не сдох, но пошел роевыми пчелиными волнами, не давая сквозь шорох наведенных помех различить ничего, и на следующий день загремели замки, заскрипели лебедки в залязгавшей лифтовой шахте — и подъем на поверхность, под небо. В нашатырно прохладном приемном покое с вентилятором и панорамной плазмой на еще не просохшей от краски стене ждал знакомый по прежним беседам проводник государевой воли, Константин Константинович или как его там, аналитик-психолог, оснащенный «айпадом» и одетый в «я менеджер по судьбам мира».

— Я смотрю, посвежели, Артем Леонидович. Блеск бойцовский в глазах. — С выражением презрения к зашевелившейся падали: сам же ведь заставляешь нас нажать на тебя до упора, убирая под землю надолго. — Значит, вышел на площадь народ? Встал за правду? Ух, какую картинку вы нам в телевизоре. Солидарность рабочих завода. Просто Мартин вы Лютер какой-то, Лех Валенса от русского бизнеса. Джироламо, блин, Савонарола. Коперник. Это ж какими надо вообще… не знаю… даже не мозгами… одной вот только костью в башке и обладать…

— Ты о чем это, а? — Он хотел посмотреть, охватить, сосчитать, надышаться откровением, видением собственной силы — человечьей, живой.

— На, на, на, насладись… — разрубил Константинов рукой отлично известное им обоим зудящее, нестерпимое, неубиваемое смрадное «это», что начало расти и размножаться почкованием по вине несдохшего Угланова, сцапал пульт со стола, надавил с омерзением и стыдом за всех русских, низколобых, целинных, отмороженно непроницаемых, поджигающих избы свои, уходящих в леса… развернул на экране железное море, и Угланов подался, магнитясь, и жрал: никаких транспарантов на реечных древках, стенгазет, стариковских картонок с «помогите на хлеб» — только хлопало над головами огромное рыжее знамя с треугольной Магнитной горой в шестерне да вдоль первой шеренги железных, полыхая, тянулось полотнище с чем-то белоогромно начертанным, не читаемым в упор по складам, но, как будто услышав его, телекамеры переключились на общий и дали ему все начертание: «УГЛАНОВ! ЗАВОД ЖДЕТ ХОЗЯИНА!» Окончательность мысли железных о нем. Как прокатную полосу, что не износится долго.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Новая классика

Похожие книги