И оборвал себя, увязнув в понимании: не понимают, что-то не работает, «там» все его — извечная привычка русской власти выходить к безъязыкому стаду без палки — почему-то вообще не работает. И, не в силах вместить, все они там, в Кремле, приварившись к своим тронным креслам, смотрели на странное, человечески необъяснимое свечение над Уральским хребтом, над Могутовом, бесполезно по много раз вчитываясь в биографию, личное дело Угланова и выпытывающе вглядываясь в неприступно-немые рабочие лики: что же за аномалия такая могутовская? что же с ними там сделалось, сделал с ними за жалких одиннадцать лет своей власти Угланов, что они, сталевары, прокаленные в трех поколениях «классовой» ненавистью, называют его, мироеда, хозяином — как один человек?
— Так, может, ты тогда к ним и пойдешь? И объяснишь, кто вор и кто не вор? — Самого по себе его не существует, но держала его на руках, на плечах несомненно живая, охлажденно-упертая сила железных: вместе с ней он продавит в глотку власти свое — не спасется сам лично, но выплавит из живой этой стали то, что надо ему и под чем русский Кремль не сможет сейчас не прогнуться. — Или чего, придется скорректировать маршруты поездок президента по стране? В обход Могутова, как будто такого города вообще не существует? А ведь его всегда в Могутове так ждали.
— С людьми, с людьми что будет, вот с этими баранами литейными твоими? Уже и так толпа нагрета до предела. Если ее сейчас подкеросинить, это будет такое, что не нужно уже никому! Силовой вариант — вплоть до крови! Ты от страха совсем тут с нарезки сорвался, так хочется в Лондон? А людей, что тебе, крысолову, доверились, — на размен, под катки, под дубинки ОМОНа, и пусть будет что будет, это быдло не жалко.
— Ты попробуй пустить на них этот каток. Это ведь не какието либеральные сявки затявкали — это город стоит и молчит, про который все знают, что там варят сталь. Стопроцентный, кондовый тот самый народ.
— Значит, с сыном решил уже больше не видеться? — Исполняемый ублюдок извлек заготовленное и ударил Угланова спицей в брюшину, в уязвимое место, которое можно нащупать немедленно в каждом, если ты не больной и не схимник, если ты навсегда не один, — засадил, зная, что попадет и проткнет до животного, влажного, кровяного внутри, что не может не взвыть, не рвануться всей силой к отнятому, отсеченному каменной кладкой детенышу. Но Угланов не дрогнул: Ленька в нем болит с ровной, одинаковой силой все время, и вот эти тычки ничего не меняют, не просаживают, не увеличивают.
— Ну ты давай еще пообещай, что ты меня к зверью вот здесь определишь и позаботишься, чтоб мне на зоне самый толстый хер достался. Слушай меня, подгузник: вам по «Русстали» предложение было сделано, официальное, премьеру, в прессе и так далее. Как сделать так, чтобы в моей машине не сломалось ничего. Переозвучивать сейчас не буду. Смысл в том, что банкротства вы делать не будете. Распродавать мою машину по кускам и по ублюдочным приемным семьям вы не будете. Так передай наверх, электролит: что если Кремль принимает эту схему, то тогда я готов все пустить по линии «признание — царица доказательств»: и публично покаюсь, и сделаю все, чтобы люди разошлись по цехам. Ну а нет — значит, будете разговаривать сами. На своем языке. Ты хоть раз в своей жизни общался с живым сталеваром?
2
Выводили во внутренний двор, под слепящее небо. И сгибали, вжимали, засаживали в инкассаторский бронемобиль, несгораемый сейф на колесах, в вертикальный железный пенал, в туалетную, оснащенную стулом кабинку с припекающей темя энергосберегающей лампочкой, и куда-то везли в слепоте, с продолжавшими видеть в транзитной могиле глазами. Заползали в проулок, в заливчик, пришвартовывались аккуратно дверь в дверь, так что не успевали его опалить фотовспышки журналистского стада… Заводили жирафом, бигфутом, наконец-то сошедшим с гималайских вершин на глаза человечества, в нашатырно стерильный, хирургический зал производства правосудия в Святошинском, запускали в аквариум, на скамью подсудимых, отсеченную банковским бронестеклом от теснящихся микрофонов и вспышек. И садился, вставал, говорил в микрофонную змейку, подававшую голос наружу, не понимая, для чего все это — возня в изгрызенной трухе и пушкинские чтения томов — насекомое, ничтожное по сравнению с тем, что уже началось для него.
Судья Мурзилкин мерз за аналоем с пристывшим выражением отрешенности от результатов собственных решений и потаенной, косящей глазами неуверенностью напоминал рекламного страдающего мужа-импотента — то вдруг, подброшенный бесшумным взрывом, вскакивал и убегал на перерыв, словно настигнутый позывом к опорожнению кишки от спекшегося страха… Угланов так упарился в «стакане», что даже больше никого не презирал.