Бравому барону, гуляющему по лубочной — в три цвета — набережной нарисованного Парижа кто-то подрисовал усы. Гришка погрозил пальцем призраку, улыбнулся, перевернул страницу… Поглазел, как:
Григорий улыбнулся снова, перевернул страницу. Жёлтый лист выпал кружась из-под переплёта, полетел на пол. Потом ещё один и ещё. Григорий подхватил их, не дал упасть. Услышал — остро, прямо между ушей — как крикнул жалобно призрак!..
Принюхался — опять словно охотничий пёс, идущий по следу, поглядел сперва листы на просвет. Снова птицы Сирин и Гамаюн на водяных знаках, чернила синие, буквы, россыпь помарок и клякс. Григорий удивился, увидев их. Сильно, до вскинутых бровей, спросил, повернувшись в угол избы, посмотрел на дрожащий, из сизого табачного дыма свившийся призрак:
— Эй, Катька, как так? Вроде письменная же ты девка, аль даже магическая… Была. А пишешь, как курица лапой.
Та фыркнула, нахохлившись, совсем как птичка — воробушек:
«У вас, царских, перо да бумага, у наших стило да пергамент из кожи демонов… Было, — сказала она. — Пока руку по новой до письма поставила — ой, бумаги да чернил на черновики извела… — вздохнула — показалось, по избе рассыпался тонкий малиновый звон. Сказала, опустив закрытые уже навечно глаза: — Ты не смотри, Гришенька, там ничего нету».
— Да, конечно, как скажешь… — сказал ей в ответ Григорий, про себя улыбаясь.
И быстро, пока не заметили, пробежал глазами внимательнее найденные листы. Между кляксами там… Тут Катька заметила, что Григорий читает листы. Топнула неслышно ногой, пошла ругаться:
«Отдай! Мужик! Хам! Сковородкой бы тебя, да с маху, чтоб от пустой головы звон стоял колокольный»…
Призрак Катьки и впрямь пытался схватиться за сковородку, а уж ругалась она так, что Григорий невольно заслушался. Не забывая, впрочем, внимательно просматривать найденные листы. Первый покрыт кляксами и завитушками почти полностью, зато второй и третий только наполовину. А другая половина зато:
«И брошена я тут, одна-одинёшенька, как в книге у староверов — скитальцем в земле чужой».
«Засим пишу мало, да слёз лью много».
— Ой… да уж, написала.
«Отдай, это личное… И вообще — руки прочь, медведь ты болотный, мокшанский, лапы грязные свои не тяни с перепонками…»
— Не бывает таких медведей. И почему мокшанский, я ж по русской чети?
«Всё одно… Отдай», — протянула она, внезапно — тонко и жалобно шмыгнув носом.
— Ну, Катька, пожалуйста. Тебе уже всё равно, а мне эта, как бишь её… — напряг память, скосился на том «Оськи Златогоренко», по счастью открывшийся прямо на нужном слове. — Улика, вот. Может, я на улику комара этого зловредного поймаю, как щуку на мотыля? Набело-то переписанные листы — где? И кому писала?
Катька вздохнула — видно было, как задрожала, пошла бликами её прозрачная, тонкая из дыма и тоски сложенная фигурка:
«Белые варианты — их один человек обещал передать. А писала маме»…
Вот тут уж и вправду ой… От дыма защипало в глазах, и Григорию на миг захотелось самого себя по башке треснуть.
— Извини… — сказал он, наконец, — Мама — то где живёт?
— На Славянском. То есть — теперь это… Неважно… В Трехзамковом городе она живёт. Домик под сиренью…
Дом с сиренью, значит… В Трехзамковом городе, на той стороне, в самой серёдочке «земли войны», дар-аль-харба. И дар-аль-куфра, «Земли неверия» заодно. Столица еретиков, где демон на чернокнижнике сидит и бесопоклонника на шабаш погоняет. Оказывается, там цветёт сирень. И кто тут ловкий такой, что письмо туда через войну передать с оказией обещался?
— И кто? — спросил в самом деле Григорий, уже не в мыслях, а вслух.
Катька обиженно надула полупрозрачные, призрачные губы, отвернулась, сложив тонкие руки. Опустила голову — совсем как воробушек под дождём, печальный, мокрый и грустный. Буркнула:
«Не скажу. Может, и впрямь передал. Зачем его подводить, все же деньги человек взял, обещался»…
— Большие деньги?
«Рубль».
«Да твою ж через сорок сороков с протягом отсюда и до Анадыря», — протянул про себя Григорий, с силой — удерживаясь, чтобы не сказать весь загиб сразу и вслух.