«Но… но вы не волнуйтесь. Ваша мама в безопасности».
«Что?»
«Да, она цела. Это я вам говорю».
«А откуда ты… откуда вы знаете?»
«Я это точно знаю».
Сказав это, он улыбнулся так ласково, что я почти сразу успокоилась почти непостижимым образом. Это был какой-то волшебник. Взамен утраченных ног он получил на житейской ярмарке что-то совсем особенное.
«И вы еврей?»
«Да, последний еврей Третьего рейха. Когда меня поймают — тогда все завершится.
«А как… как вам удалось убежать?»
«Ну… все дело в братишке Адди[172]», — сказал он и пожал плечами, давая понять, что его «братишка» был вовсе не таким бессовестным, как можно было подумать по этой войне. Похоже, ему нечего было к этому прибавить, и он стал смотреть в даль зала, на голландских деревенских тюленей, и дальше, до противоположного входа, словно собираясь отправиться в путь. Самому брату фюрера, конечно же, было нельзя сидеть и утешать какого-то хнычущего исландского ребятенка. Но мне вдруг захотелось удержать этого уличного попрошайку при себе. В его присутствии было на удивление хорошо.
«Значит, он вас покрывает?»
«Да. Но я не весь убежал, убежали только ноги. Сперва в Швецию, потом в Америку. Там они, родимые, сейчас и живут, и мне иногда письма пишут. Правая — в Огайо, а левая — в Калифорнии. Но им не привыкать быть далеко друг от друга, ведь у меня между ног, как видите, много всякого добра. Меня иногда спрашивают, не тяжело ли мне на культях таскаться, но я отвечаю: „О, нет-нет, ведь у меня есть две подушки, которые хранят золото. Целых две нации, которые потом уничтожат“. Мне просто надо завести себе гарем. И сейчас я над этим работаю. Но увы, тех, кто хочет такого карлика с яйцами, — их мало. Женщинам безногие не нужны. Я с этим уже сталкивался. Они хотят только мужчин, которые „твердо стоят на ногах“. Например, эсэсовцев или таких, как братишка Адди. А я им всегда отвечаю: „Блаженны безногие, ибо ноги — орудие глупости“. Вы только посмотрите, куда эти ноги нас завели! — Он простер свои большие сильные руки. — Все это наделали люди с ногами! Как я говорю: нога задавит, а рука одарит. Но я готов принять пост, когда братишка Адди проиграет войну. Тогда меня призовут и сделают канцлером Германии, — и он опять начал раскатывать „р“, подражая старшему брату. — „И мы воспрррянем из ррразвалин! Мы поднимемся на ноги!“»
Это показалось мне смешным, и я наконец смогла рассмеяться. Его речь стала более пылкой.
«Ибо кто, если не я, выведет немецкий народ из бездны отчаяния? Тот, кто на собственном опыте изведал его дно!»
При этом он похлопал одетой деревом ладонью по грязному каменному полу, так что раздался звон. Я рассмеялась еще пуще. Он запрокидывал голову в конце каждой фразы, как это обычно делал фюрер, и от этого становился как две капли воды похожим на него, так что я по-настоящему начала верить, что он — его брат.
В конце концов он вытянулся, запрокинул голову, а руку поднял в нацистском приветствии, но как-то так, что вверх поднялся только локоть, словно рука была ампутирована, и выкрикнул зычно и смело:
86
Девственная плева на голове
1942
Одна ночь бомбежки в Гамбурге на самом деле шла за четыре-за пять. Самолеты налетали стаями, переполненные огнем, и набрасывались на старинные карнизовенчанные жилые кварталы, а затем удалялись на запад, будто насытившиеся гиены. Передышка на сон выпадала лишь до следующего налета: вновь начинали реветь сирены и зенитки, затем начинался дождь из бомб, издававших характерное ржание, которое сменялось жутким «бум!».
«Я ночью встану. Мне ведь сон нужен только половинчатый», — сказал мой друг Аарон и подмигнул мне.
«А где вы спите?»
«О, я это стараюсь разнообразить. Однажды я спал в выдвижном ящике, другой раз — в лебедином гнезде. Если я сплю на мягком, то сплю крепко, а на жестком — чутко. Если я сплю в доме, то высыпаюсь, а если на улице — то по-собачьи, с одним открытым глазом. Хорошо спать в канаве: тогда видишь сон, будто тебя пригласили к Богу на чашку кофе. Ах, какие тем булки! Но безопаснее всего все-таки в воронке от снаряда, потому что англичанец — скряга и единожды разбомбленное вторично бомбить не станет. А так я ничего не боюсь, а смерти — тем более. Пусть придет кто пожелает, и пусть целиком, а не вполовину!»