Я с нетерпением ждала показа следующих туфель, отложив письма и журналы. Ведь сейчас у меня было в запасе много времени, чтобы как следует рассмотреть маму и полюбоваться ею, этой большой-большой женщиной. Ее ляжки стали тяжеловаты, и живот вырос, а вот груди, наоборот, уменьшились. Они слились в какую-то брюхообразную поперечину поверх грудной клетки. Волосы еще не утратили своей густоты и ярко обрамляли это пышущее здоровьем лицо, которое своей алогубой белизной слегка напоминало лицо Аннели, хотя они, конечно, были совсем не похожи. Аннели была нежной розой, а мама — остроглазым тюленем.
Мама была красива той сугубо исландской красотой, которую имеют в виду, например, когда говорят, что каменистый склон в Торсмерке[120] красив. Хотя датские рощи описывают тем же самым словом, это, конечно же, иная красота. А у мамы были эти красивые брови, а еще, разумеется,
— Мама, а ты ушла от папы? — спросила я, когда показ мод закончился.
— А разве это не он ушел от меня?
— Я хочу сказать: когда он вернется, ты захочешь, чтоб он снова пришел к нам?
— Если он вер… — она решила не проговаривать эту мысль всех женщин Европы
— Я? Я просто хочу, чтоб Хьяльти подавился собственным криком, чтобы это все закончилось, и папа пришел сюда, и чтобы мы все поехали домой в Исландию. То есть домой в Брейдафьорд. Завтра же.
Для новоиспеченной женщины это было чересчур по-детски. Она улыбнулась не разжимая губ, наклонилась, затем хитро рассмеялась:
— Эх, дурашка.
Затем проворно подошла, плюхнулась на диван и взъерошила мне волосы, как будто давая понять, что у меня ветер в голове, а под конец обняла меня. Это было приятно. Безумно приятно.
— Завтра же! — со смехом повторила она мои слова, но потом сменила тон на серьезный: — На самом деле я бы тоже хотела, чтоб этот бред закончился завтра же.
— А тогда ты будешь хотеть, чтоб папа вернулся?
Она сосредоточила всю голубизну своих глаз на мне: под хмурыми черными бровями они напоминали фьорд в пасмурную погоду. Но потом она отвела взгляд и какое-то время глядела на гостиную, мимо рояля, через открытые двери в хрустальновенчанную столовую, да, до самой кухни, где два белых яйца в кастрюле терпели бедствие. Но она думала не о них, а о других хрупких, кипящих на сильном огне вещах. Я это заметила. Она долго молчала, как иногда делают родители в разговоре с детьми, чтобы рассказать им о жизни то, что не выразишь словами. Потом встала и прошла в гостиную, мимо рояля, через открытые двери в хрустальновенчанную столовую, да, до самой кухни, где два белых яйца в кастрюле терпели бедствие. Она проделала весь этот путь в белых сапожках со шнурками и на каблуках: ее поступь была как у военного, и звук шагов разносился по всей квартире, до самой кухни. И всем было ясно, что говорили эти каблуки.
54
Би-би-си
1940
Поскольку в Дании все было под каблуком у немцев, настоящие новости о том, что происходит в хромающем мире, найти было непросто. Нам сказали, что единственный выход — слушать Би-би-си.
Иногда мы вместе лежали в маминой большой кровати и слушали до самого вечера, на маленькой громкости, чтобы никто нас не засек, ведь датчанам, как и немцам, было запрещено слушать английское радио. Английского никто из нас, впрочем, не знал, но мы улавливали отдельные слова: «Риббентроп», «Сталин», «Финланд» — и пытались домыслить остальное.
Мне не нравились англичане: некрасивые, задирают нос да еще нашу страну захватили! Разумеется, это было влияние моего отца. Я не разделяла его восторгов по поводу Хьяльти, но возмещала это ему тем, что косо смотрела на «англичанцев». Потом я ближе познакомилась с этим народом, и они показались мне весьма похожими на нас, исландцев: чудаковатые упрямцы на острове в океане, — только у нас сильна жажда новизны, а у них консерватизм. Ни одной другой стране не удалось бы удержать сотню колоний и никак не дать им повлиять на себя. Единственным, что всем этим диковинным краям удалось поднести ее величеству, была чашка чая.