Пребывая в кругу все тех же мыслей, он снова направил стопы в дом Озмондов, воспользовавшись тем, что у миссис Озмонд были в этот вечер гости – она всегда принимала по четвергам – и присутствие его можно будет объяснить обычной данью учтивости. Пэнси Озмонд, предмет его нежной, хотя и упорядоченной страсти, жила в самом центре Рима в высоком внушительном и сумрачном доме, выходившем на веселую piazetta[141] неподалеку от палаццо Фарнезе.[142] В палаццо жила и сама Пэнси – в палаццо, по римским понятиям, а по мнению бедного Розьера, склонного теперь во всем усматривать недоброе, в темнице. Розьер видел дурное предзнаменование в том, что юная леди, на которой он мечтал жениться, почти не надеясь при этом снискать расположение ее разборчивого отца, заточена в подобии крепости, в твердыне, носившей старинное и грозное итальянское наименование, где слышался отзвук былых подвигов, преступлений, коварства и насилия, упомянутой в «Марри» и посему привлекавшей туристов, которые после беглого осмотра выходили оттуда разочарованными и подавленными, хотя piano nobile[143] украшали фрески Караваджо,[144] а под величественными сводами просторной лоджии, окружающей сырой двор с бьющим фонтаном в замшелой нише, выстроились в ряд изувеченные статуи и пыльные урны. Не будь Розьер в столь озабоченном расположении духа, он мог бы, вероятно, отдать должное палаццо Рокканера, мог бы проникнуться теми же чувствами, что и миссис Озмонд, сказавшая ему как-то, что, решив поселиться в Риме, они с мужем избрали это жилище из любви к местному колориту. Местного колорита в нем было более чем достаточно: являясь таким великим знатоком лиможских эмалей, но отнюдь не архитектуры, Розьер тем не менее улавливал несомненное величие и в пропорциях окон, и даже в деталях карнизов. Но его преследовала мысль, что в красочные исторические эпохи юных девушек держали взаперти, чтобы разлучить с любимыми, и. угрожая заточением в монастырь, вынуждали иногда вступать в омерзительные браки. Правда, одному Розьер неизменно отдавал дoлжнoе всякий раз, как оказывался в расположенных на третьем этаже теплых блистающих великолепием гостиных миссис Озмонд: он признавал, что хозяева дома знают толк в «хороших вещах». Во всем чувствовался вкус самого Озмонда, миссис Озмонд была к этому непричастна, так, во всяком случае, она сама заверила его во время первого визита, когда после пятнадцатиминутной внутренней борьбы, твердо сказав себе, что их французские приобретения лучше – и намного, – чем у него в Париже, и подавив в себе, как и пристало истинному джентльмену, зависть, он выразил хозяйке дома теперь вполне уже от чистого сердца свое восхищение ее сокровищами. Вот тогда миссис Озмонд и поведала ему, что муж ее собрал большую коллекцию еще до того, как на ней женился, и что, хотя за последние три года коллекция его пополнилась несколькими прекрасными вещами, лучшие его находки относятся к той поре, когда он не мог еще воспользоваться ее советами. Розьер истолковал эти сведения по-своему: слово «советы» он мысленно заменил словами «звонкая монета», а то обстоятельство, что наибольшие удачи Гилберта Озмонда пришлись на время его безденежья, принял как подтверждение своей излюбленной теории, которая гласила: было бы у коллекционера терпение, а все остальное приложится. Появляясь здесь по четвергам, Розьер обычно прежде всего удостаивал вниманием стены большой гостиной: там висело несколько предметов, по которым тосковал его взор, но после разговора с мадам Мерль он оценил всю серьезность положения и потому, войдя, стал тут же отыскивать глазами юную дочь хозяина дома, вложив в это занятие столько пыла, сколько может позволить себе молодой человек, который, переступая порог, улыбкой своей выражает уверенность в том, что все обстоит как нельзя лучше.
37