Ян тотчас оборвал свой неуместный и, как я мог расслышать, нервически напряженный смех. Он увидел то, что не увидеть было никак нельзя, – он увидел мой барабан, отвел взгляд от помятой жести, отыскал мои все еще выглядящие вполне искренне трехлетние глаза, поначалу ничего не разглядел в них, кроме двойного повтора ничего не говорящей голубизны, в голубизне – огоньки, зеркальное отражение – словом, все то, что приписывают человеческому взгляду, если ведут речь о его выразительности, а потом, когда уже нельзя было не признать, что взгляд мой, по сути, ничем не отличается от первой попавшейся лужи, которая с готовностью отражает все и вся, он собрал воедино свою добрую волю – самое доступное в глубинах памяти – и заставил себя увидеть в моих глазах хоть и серые, но точно с таким же разрезом глаза моей матушки, которые, как-никак, много лет подряд отражали для него благосклонное расположение вплоть до страсти.
А может быть, Яна потрясло его собственное отражение в моих глазах, что отнюдь не означало, будто Ян и впрямь мой отец, точнее сказать, виновник моего бытия. Ибо его, матушкины да и мои собственные глаза роднила одинаковая, наивно скрытая, сияюще глуповатая красота, которая пристала почти всем Бронски, вот и Стефану тоже, Марге несколько меньше, зато тем больше – моей бабушке и ее брату Винценту. Мне при всем моем черноресничном голубоглазии была присуща и малая толика коляйчековского поджигательского духа – вспомним хотя бы разрезание голосом стекла, – а вот домыслить на моем лице рейнско-мацератовские черты стоило бы больших трудов.
Сам Ян, который ох как любил уклоняться, спроси его кто-нибудь напрямик в ту минуту, когда я поднял барабан и пустил в ход свои глаза, был бы вынужден признать: да, это его мать Агнес смотрит на меня. А может, это я сам на себя смотрю. У его матери и у меня было много общего. Не исключено также, что это смотрит на меня мой дядя Коляйчек, который сейчас то ли в Америке, то ли на дне морском. Вот Мацерат, тот уж точно на меня не смотрит. Да так оно и лучше.
Ян снял с меня барабан, повертел его, простукал. Он, непрактичный Ян, который и карандаш-то не мог толком очинить, сделал вид, будто что-то смыслит в починке барабанов, он явно принял какое-то решение, а это с ним не часто бывало, он схватил меня за руку – мне это сразу бросилось в глаза, потому что особой спешки тут не было, – пересек вместе со мной Рингштрассе, добрался вместе со мной до островка безопасности на остановке трамвая Хересангер и, когда трамвай подошел, влез в передний вагон для курящих линии номер пять, влез и затащил меня следом.
Оскар предчувствовал: мы едем в город, до Хевелиусплац, к зданию Польской почты, где комендантом Кобиелла, наделенный инструментом и сноровкой, по которым уже несколько недель тоскует барабан Оскара.
Эта поездка на трамвае могла бы вылиться в ничем не омраченную увеселительную прогулку, когда б моторный и прицепной вагоны пятого маршрута, оба битком набитые утомленными, но достаточно шумными купальщиками с брёзенского пляжа, не поднимали оглушительного трезвона на пути от Макс-Хальбе-плац к центру как раз накануне первого сентября тридцать девятого года. Какой великолепный вечер на исходе лета предстоял бы нам в кафе Вайцке после отдачи барабана, за лимонадом через соломинку, не стой на якоре у входа в гавань как раз напротив Вестерплатте два линкора – «Силезия» и «Шлезвиг-Гольштейн», не демонстрируй они красной кирпичной стене, за которой помещались оружейные склады, свои стальные корпуса, свои сдвоенные поворотные башни и тяжелые орудия! Ах, как было бы прекрасно позвонить у дверей Польского почтамта и доверить коменданту Кобиелле безобидный детский барабан, не будь почтамт изнутри – и так уже который месяц подряд – выложен кусками защитной брони, не превратись безобидные до тех пор операторы, чиновники, почтальоны после недельных сборов в Гдингене и Оксхёфте в гарнизон крепости.
Мы подъезжали к Оливским воротам. Ян Бронски обливался потом, неотрывно глядел в пыльную зелень деревьев вдоль Гинденбургаллее и курил куда больше сигарет с золотым мундштуком, чем ему обычно позволяла бережливость. Оскар никогда еще не видел, чтобы его предполагаемый отец так потел, если не считать тех двух-трех случаев, когда он наблюдал их с матушкой возню на кушетке.