Но барабан не поддавался, он отвечал мне, и, когда я ударял по нему, отвечал обвиняющим меня ударом. Как ни странно, всякий раз во время этой потасовки, которая преследовала единственную цель – стереть из памяти определенный, четко ограниченный во времени отрезок моего прошлого, – мне неизменно приходил на ум разносчик денежных переводов Виктор Велун, хотя уж он-то, человек близорукий, навряд ли смог бы против меня свидетельствовать. Но разве не ему, близорукому, удалось совершить побег? И не следует ли из этого, что близорукие больше видят, что Велун, которого я обычно называю бедным Виктором, сумел разглядеть мои жесты как черно-белые тени, осознал мой поступок Иуды, после чего совершил побег, прихватив с собой тайну и позор Оскара, и разблаговестил их по всему свету?
Лишь к середине декабря обвинения висящей на мне лакированной совести, расписанной красными языками пламени, утратили прежнюю убедительность: по лаку тонкими волосками пробежали трещины, он начал лупиться, жесть измялась, стала тонкой и прорвалась, еще не достигнув прозрачности. Как и всякий раз, когда нечто страдает и с трудом близится к своему концу, свидетель этих страданий хотел бы сократить их и по возможности ускорить конец. В последние недели перед Рождеством Оскар очень спешил, он работал так, что соседи и Мацерат хватались за голову, он хотел до сочельника управиться со своим обвинителем, ибо к Рождеству я надеялся получить новый, ничем не отягощенный барабан.
И я уложился в срок. Накануне двадцать четвертого декабря я мог скинуть с шеи и души груз помятого нечто, неистово дребезжащего, ржавого, напоминающего полуразбитую автомашину, скинуть, надеясь, что тем самым для меня была окончательно сломлена оборона Польской почты.
Но ни одному человеку – если только вы готовы видеть во мне человека – не доводилось испытывать разочарования более жестокого, чем то Рождество, которое пережил Оскар, обнаруживший под елкой пакеты с рождественскими подарками, где наличествовало решительно все – все, кроме барабана.
Там лежала коробка с конструктором, которую я так никогда и не открыл. Лебедь-качалка был призван изображать подарок совсем особого рода, превращавший меня в Лоэнгрина. Не иначе чтобы окончательно меня разозлить, на столик для подарков выложили целых три книжки с картинками. Мало-мальски годными к употреблению я счел лишь перчатки, башмаки со шнуровкой и красный пуловер, который связала для меня Гретхен Шефлер. Обескураженный Оскар переводил взгляд с конструктора на лебедя, внимательно разглядывал на страницах книги задуманных как весьма забавные медвежат, которые держали в лапах всевозможные музыкальные инструменты. И представьте себе, одна такая очаровательно лживая тварь держала барабан и делала вид, будто умеет барабанить, будто вот-вот выдаст раскатистую дробь, будто уже приступила к делу, а у меня был лебедь, но не было барабана, у меня было, может, больше тысячи строительных кубиков, но не было ни единого барабана, у меня были варежки на случай особенно холодных зимних ночей, но ничего в этих варежках, такого круглого, гладкого, жестяного, под ледяной корочкой лака, что я мог бы прихватить с собой в морозную ночь, дабы и мороз услышал нечто белое!