Мне плевать на их гнев. Мне плевать, что они бегут ко мне. Я нажимаю кнопку ответа. Потому что… ведь ты можешь быть японкой среди врагов… «Да? Алло?» — спрашиваю я. И слышу в ответ двузвучный сигнал цифровой техники, продирающийся сквозь дебри телефонных сетей пятидесятых годов, и торопливо повторяю: «Алло?» — и слышу эхо собственного голоса. И Кими говорит: «Хантер? Алло, Хантер?» И связь обрывается. И я всасываю воздух сквозь сжатые губы и не жму на кнопку отбоя. И некоторое время слушаю мертвую трубку, словно доносящийся из нее хрип что-то объясняет, словно он ясно и недвусмысленно предсказывает судьбу. Истину. Но это всего лишь звук. Представление какого-то цифрового техника об отсутствии разговора. Звуковое выражение истины, того… что ты одинок.
Поэтому я щелкаю микрофоном, накрывая его плоской панелькой кнопки набора, и говорю техникам, которых набилось в аквариум уже пять штук: «Конец разговора». И Алебастровая Радио-Принцесса брезгливо смотрит на меня, словно не веря своим глазам, и говорит: «Телефон. Ну… профессионалы, мать вашу». И собирается добавить кое-что еще, но тут видит мое лицо и вдруг смолкает. И сдерживает все свое раздражение, выжидая, и закрывает рот, и злость улетучивается куда-то с ее алебастрового лица, и она склоняет голову набок, как бы говоря: о’кей, вы только что узнали какую-то ужасную новость. Но правда ли она так ужасна, чтобы я сдержала тот праведный гнев, который полагалось бы обрушить на вашу голову за то, что вы протащили сюда телефон? Она склоняет голову чуть сильнее. Правда?
— Человек, которого я люблю, пропал, — говорю я ей. — Без вести. — При этих словах я не могу удержать плача. Беззвучного, сухого и невыразительного — так, всего лишь дрожь окаменевшего от напряжения лица, почти незаметное изменение ритма дыхания. Всего лишь провал моих усилий не заплакать. Я отворачиваюсь от людей, которые смотрят на меня. Но стены сделаны из стекла. Я снова в аквариуме.
И у Алебастровой Радио-Принцессы остается примерно три секунды до того, как собачка Дэу пролает последние новости о дешевой корейской машине, а потом послышится змеиное шипение трех «С» и мы снова окажемся в эфире. И она опять вытягивает указательный палец, и опять касается им кнопки, и спортзалы, студии, мастерские, кафе, спальни, офисы, заводы, залы, фойе и автомобили наполняются добрым, благостным голосом американского дедушки, говорящего нам, что клюквенный сок — абсолютный супер… среди соков, конечно. Что само по себе уже неприлично по правилам хорошего тона на радиовещании. В смысле, прокручивать один и тот же рекламный блок дважды, без перерыва. Это большая жертва с ее стороны. Но это и ее проницательность. Ибо, знаете ли, каждый может оказаться в роли женщины-японки в стране, которая помнит еще сценки, разыгранные во имя Великой Восточно-Азиатской Сферы Всеобщего Процветания. Каждого из нас могут из мести подать на стол в качестве лучшего блюда.
Каждый может быть красивой женщиной-японкой, связанной лианами и погруженной по грудь в кипящую воду в котле, сделанном из носового обтекателя «Мицубиси G4M1», в то время как туземцы, украшенные обезьяньими черепами и раскрашенные кроваво-красными иероглифами, говорящими о ненависти, которую испытывает их народ к твоему, пляшут вокруг костра, и подбрасывают в него поленья, и визжат тебе жуткую похоронную песню, словно услышанные когда-то новости, которые они запомнили и повторяют, только искаженными от времени и частого повторения. Вращающийся вокруг тебя хор слюнявых дебилов, орущих тебе полную ненависти идеологию погибшей империи и ее армий. Хор, от которого пробирает ужас, хотя ты не можешь разобрать ни слова, ни мысли.
Вот какими сделались мои представления, что значим мы друг для друга. Но здесь, в аквариуме радиостудии, стряхнув с себя эти жуткие фантазии, я не могу вызвать вместо них образ Кими. Танцующих и визжащих туземцев — запросто. Кими ускользает от меня. Что почему-то еще страшнее этих жутких фантазий.
Как выглядит Кими? У нее длинные черные волосы, которые она откидывает за уши указательными пальцами. И она улыбается мне хитрой улыбкой, словно только что перебрала все, что было в моей жизни, и разом прощает мне все грехи. Улыбка и этот жест с волосами. Больше я не могу вспомнить ничего. Потому что все остальное застилает какой-то целительный туман. И я не могу вызвать даже самого приблизительного ее образа, хотя сижу, зажмурившись и закусив костяшки пальцев от усилия вспомнить еще хоть что-нибудь. Только жест с волосами и улыбка. Все остальное скрыто туманом. Мое подсознание защищает меня от отчаяния. Заставляет меня забыть. Глушит боль от того, что ее нет со мной. Сколько наших с ней лучших минут уже растворилось в памяти? Какие лучшие дни стерты? Сколько всего уже утратило это мое подсознание?