Людмилу Савицкую Мирей считала верным другом, моделью поведенческого антиконформизма и учителем в вопросах эстетики, хоть и сопротивлялась старанию наставницы развить ее литературный дар путем систематического образования и интеллектуальной дисциплины (круг Аполлинера, напротив, ценил в Мирей «дикую» непосредственность). К тому же Людмила, которую транснациональная модернистская культура так щедро одарила «приемышами», поначалу не пыталась оградить ученицу от опасностей богемного существования, предоставив Мирей полную свободу действий. В стихотворении «Без объятий», написанном по горячим следам развода с Жюлем Рэ и потери родительских прав, Людмила даже похвалила Мирей за то, что она живет так, как ее наставница лишь мечтает жить[209]. Однако к середине 1920‐х гг. Людмила не могла не осознать всю разрушительность подобных фантазий: ей пришлось периодически ухаживать за бывшим «гениальным ребенком», превратившимся в психологически неуравновешенную наркоманку, которую частые любовные драмы повергали в пресуицидное состояние (среди любовниц Мирей была и английская писательница Мэри Батс, оставившая ради нее своего мужа Джона Родкера). Мирей оставалась глуха к увещеваниям Людмилы, «казавшимся ей стилем рококо среди модерных развлечений ‹…› Беда в том, что, окруженная в этой гнилой компании людьми поверхностного интеллекта, она слишком молода, невежественна и ленива, чтобы заметить их фальшь», – жаловалась Савицкая в письме мужу (12.IX.1923). К концу десятилетия изможденная опиумом Мирей (в 1926 г. она, благодаря своему внешнему виду, сыграла роль Смерти в пьесе Жана Кокто «Орфей») больше не в состоянии была заниматься литературой. Даже дневник ее обрывается в 1929 г.

Летом того же года Людмила приютила Мирей в своей парижской квартире, но та сбежала через неделю, ужаснувшись «мещанскому» стилю семейной жизни наставницы, лишенному, по мнению Мирей, полета воображения, не говоря уже об отсутствии необходимых ей наркотиков[210]. Местная клиника для наркоманов, куда Людмила затем ее поместила за свой счет, не понравилась Мирей, и она обвинила старшую подругу в намерении лишить ее свободы. На большее, однако, у Людмилы не было средств. В 1930 г. она обратилась к модернистам, близко знавшим Мирей, включая и Кокто, с просьбой помочь оплатить курс лечения в Швейцарии; но у модных писателей денег для Мирей не нашлось[211]. Людмиле пришлось искать помощи у родственников Мирей, с которыми та давно порвала. Попав наконец в 1931 г. в швейцарский санаторий, Мирей вскоре там и умерла. В 1929 г., помышляя о самоубийстве, она оставила на хранение у Людмилы чемодан с рукописями, взяв слово в случае смерти автора никому их не отдавать[212]. Людмила слово сдержала. Чемодан нашла ее внучка лишь пятнадцать лет назад – на чердаке деревенского дома, купленного Людмилой и Марселем Блоком в начале 1920‐х гг. по соседству с домом Спиров на берегу Луары, недалеко от Орлеана. В результате стала возможной сенсационная публикация дневника Мирей Авэ и ее переписки с Аполлинером. Судя по всему, именно эта трагическая история, развязка которой совпала с сотрудничеством Людмилы в издательской программе Франко-русской студии, и послужила последней каплей в ее разрыве с модернистской культурой.

К той же эпохе начала 1930‐х относится и ее ощущение возрастного рубежа, который Людмиле представляется не в категориях прожитых лет, а как результат накопленного опыта: «Старая, я чувствую себя таковой, потому что я пожила, то есть уже очень давно испробовала на себе все то, что другим представляется актуальным жизненным материалом: выбор „морали“, выбор общественной позиции, выбор категорий бытия, „религиозной“ позиции, человеческой позиции, и т. д.»[213] А еще через двадцать лет, вспоминая время, проведенное на перекрестке национальных модернистских культур, Савицкая приходит к более категоричному выводу, чем тот, который мы находим в ретроспективном анализе модернистского опыта у Ходасевича. Собственные фотопортреты, сделанные до 1930‐х гг., вызывают у Людмилы «отвращение при виде этой „очаровательной“, мечтательной, поэтической, изменчивой женщины, лишенной, по-моему, истинной человеческой сущности. Я себе не нравлюсь, вот какая у этой истории мораль»[214].

Перейти на страницу:

Похожие книги