— А я только что с поста. Под утро крепчает, холера… Даже замерз.
— Андрей где? — поинтересовался Степан.
— Пошел. Куда-то к железной дороге. Таким подрывником стал, что куда там…
Степан в душе порадовался за брата. Какое-то время помолчали. В топке потрескивали сухие сосновые поленья, печка дышала теплынью, а отец и сын никак не могли уловить ниточку разговора, она все время ускользала от них, терялась.
Андрон прокашлялся — так он всегда делал перед важным разговором, — вздохнул еще раз, вытер рукавицей губы:
— Говорят, Павло где-то здесь объявился. Будто даже в Глуше был. Не слыхал, а, Степан?
— Почему же, слышал. Раз говорят, то и я слышал.
— Ну и что, как же ты?
— Не я ему судья, отец, — народ. Пошел против народа — пусть перед народом и кается.
— Но он же того… от немцев, говорят, отрекся.
— От немцев отрекся, да к Бандере пристал. А это один черт.
— Холера ясная! Где же он теперича?
— Где ж ему быть? Где-то в лесу. Смотрите, еще и встретитесь.
— Попадись он мне, вражина, не посмотрю, что здоровый, а отчищу так, что долго помнить будет. — И старик задумался, умолк, на глаза навернулась слеза, и он, чтобы не выдать своей слабости, смахнул слезу рукавицей.
— Не тело ему чистить надо, душу, — проговорил Степан. — Душа у него черная.
— А все же, видишь, отпустил Софью и Андрейку. Что-то ему давит там, в груди.
— Бьют наши фашиста, вот ему и давит. Много сейчас таких среди тех же оуновцев, которые подумывают, как бы из этого дела выпутаться, сухими из воды выйти.
— У кого не бывает ошибки…
— Бывает. Но ошибка ошибке рознь.
Вот так, Андрон. Пустил в мир трех сыновей — три заботы в сердце поселились. И никуда не денешься. Подумаешь — и одного жаль, и другого, а глупого или неудачника — тем более. Отхлестал бы его своей батьковской рукой, легче бы стало, а вот печаль и заботу свою куда девать — неизвестно. Не вырвешь их из груди, не выбросишь. Выходит, мучиться тебе, человече, до конца дней своих, поскольку нет мира на этом свете.
— Так что же, холера ясная, теперь делать? — сокрушенно спросил Андрон.
— Не знаю. Не спрашивал он нас, когда к ним шел. Да и сейчас что-то не торопится с повинной. — Степану стало душно, и он расстегнул воротник, который сдавливал ему шею.
— Ты где спать будешь? — спросил Андрон.
— Какой у меня сон…
— Ложился бы, а я посижу. Надолго приехал?
Степан ответил не сразу.
— Посмотрю, — проговорил неуверенно. — Может, и надолго.
Андрон не стал больше расспрашивать: с некоторых пор понял, что не все из сыновней жизни дано знать даже ему, отцу.
— Ну, ты ложись, ложись, поспи немного, а я пойду дровишек принесу, — поднялся утомленно старик и начал застегивать полушубок.
— Как твоя рука? — вспомнил Степан давнее отцово ранение.
— Ничего, уже зажила… Ну, я пошел. — Тихо скрипнула за Андроном дверь.
Степан постоял в раздумье. Вдруг до его слуха донеслась какая-то подозрительная возня, сдавленное хрипенье, будто за дверью кто-то кого-то душил. Что за оказия? Степан резко рванул дверь. Тусклый свет, упавший в дверной пролет, выхватил из темноты два силуэта.
— Кто там? — громко спросил он.
Ответа не последовало. Кто-то бросился бежать.
— Стой! Стреляю! — и Степан выстрелил наугад.
Прибежали люди. Андрон лежал у выхода из землянки. Жизнь еще билась в нем, и Степан попробовал его приподнять, чтобы внести в землянку, но тот застонал, и пришлось оставить его на месте.
— Кто стрелял? — послышались голоса.
Степан объяснил, и партизаны бросились в темноту.
— Позовите врача! Скорей!
Кто-то присветил фонариком. Степан и еще несколько человек склонились над Андроном. Пока вносили раненого в землянку, прибежал врач. С Андрона сняли полушубок. Кровь залила старику грудь, она сочилась и сочилась изо рта, из носа и откуда-то из-под воротника рубахи. Врач разрезал Андрону сорочку, вытер ватой шею, и все увидели небольшую рану.
— Удар квалифицированный, — констатировал врач. — Задета сонная артерия. Санитарка!.. Где вы там? Быстрее!
…Через час старый Жилюк умер. Он так и не пришел в сознание, не сказал своего последнего слова. Смерть, которая всю его жизнь ступала по его следам, не раз и не два касалась его своей холодной, костлявой рукой и которую он по простоте душевной и доброте не ненавидел, а терпел, терпел, как пана, солтыса или осадника, — эта смерть все же подстерегла и схватила его. Если бы Андрон мог, он непременно упрекнул бы ее. Не просил бы пощады или отсрочки, нет, он упрекнул бы ее за такую внезапность и попросил бы пощадить невестку его Софью. Потому что любил он ее, уважал и считал единственной достойной продолжательницей их, жилюковского, рода… И вот не успел. Костлявая махнула своей косой нежданно-негаданно, выбрав для этого темную, непроглядную ночь: он не успел даже рассмотреть, прикрикнуть на нее. Какое-то время он еще чувствовал, как около него стоял сын, как его подняли и понесли в землянку, положили на постель. Остатками на диво цепкого, живучего своего сознания угадал врача, его руки, разрезавшие сорочку. А потом… потом свет сомкнулся над ним своим черным кругом…