— Не слышал, зачем позвали? — спрашивали друг друга.
— А бес их знает…
— Может, какой новый закон вышел?
— Может.
— Говорят, ночью кто-то листовок понацеплял.
— Да ну?
— Вот вам и ну! Будто бы на самом постерунке. И на лавке…
— То-то будет работа…
— Видите, забегали паны. Словно понос на них напал.
— Эге. Это что ж — новые вроде, не здешние?
— Может, из Бреста или из Копани приехали.
— Гладкие. Как кабаны.
— А чего им? Не с переднивка[6] же.
— Ну да.
— Что-то долго не начинают.
— Советуются… Холера бы с ними советовалась!
Но вот, когда выкурили по одной или по две цигарки да перемыли косточки всему начальству — от управляющего до постерункового, на высокое крыльцо из глубины постерунка словно вынырнул солтыс Хаевич, а за ним, лихо поправляя новую портупею, сам комиссар полиции. Его приезд не предвещал ничего доброго. Во всяком случае, так было в предыдущие разы. Да и сегодня лучше не будет: слишком уж беспокойное время, чтобы стать ласковее пану комиссару.
Хаевич был краток. Он ни словом не обмолвился о листовках, словно их совсем и не было или же никто о них ничего не знал. Речь его сводилась к тому, что, если они, глушане, завтра же не выйдут на сенокос, граф наймет из других сел.
— А бунтарей, которые и дальше будут мутить воду, отправим куда следует, — пригрозил солтыс. — Тут есть такие, знаем, — прибавил он.
«Черта лысого ты знаешь!» — хотел крикнуть в ответ Жилюк, но сдержался, только покосился на Проца.
— Ну как? — откуда-то выполз и управляющий. — Завтра раненько и с богом…
— А платить как будешь? — пронеслось над толпой.
— Да так же! Полтора злотых и приварок.
— Знаем ваши приварки!
— Три злотых!
Толпа зашевелилась, зашумела, — даже воронье испуганно закричало на старых осокорях, забило крыльями.
— Это грабеж! — Проц протолкнулся вперед. — Целый день за злотый и пятьдесят сотиков. Грабеж!
— Не будем за полтора!
— Пускай сам косит!
— Вот вам, пан Карбовский, наш ответ. Народ согласен за три злотых. И то — за восемь часов работы. Так я говорю? — обратился Федор к односельчанам.
— А то как же!
— Три злотых — тогда пойдем, — поддержал его Жилюк.
— Эй, ты там, чего разболтался? — заприметил Андрона солтыс.
— А что? — огрызнулся Жилюк. — Моим рукам косить, не вашим.
Хаевич, высокий, статный, нацелился сердитым оком туда, где стоял Жилюк, о чем-то пошептался с комиссаром.
— Вот и все, — бросил он. — Можно расходиться. Завтра чтобы все на работу. Плата прежняя. Да глядите — кто там с податями замешкался? Слышишь, Жилюк?
Андрон не отозвался. «Пусть ему холера отзывается, не я», — подумал он.
Крестьяне долго еще не расходились, стояли кучками, топтались.
— Ну как, Федор? Косу уже клепал?
— Моя и так возьмет. Пусть только сунется кто-нибудь.
— А все ж таки работа на самом деле стоит.
— Ну и пусть! — радовался Проц. — Не хочет по-нашему — пусть у него сгниет эта трава. А чужих не пускать.
В другом месте — другой разговор.
— Хорошо Процу говорить — без детей, один с женой…
— Ага. Куда захотел, туда и подался.
— Так как же быть?
— Как? Идти — и все. Как-никак — полтора злотых… Дома сидя и того не получишь.
— Еще ведь и приварок… Хоть панская ласка известная, а все же какой-никакой затирки наварят.
— Да, конечно.
…А Судник, вправляя грыжу, заметил:
— Увидим. Как люди, так и мы.
Расходились, унося домой тревогу, неясность, отчаяние. «И где он замешкался, этот конец света?»
А каменоломня жила. Ежедневно на рассвете за Припятью гремели взрывы, рвали каменную грудь земли, нарушали веками устоявшуюся тишину.
Устим Гураль работал каменотесом. Собственно, другой — кроме, конечно, хлебопашеской — профессии у него и не было. Много лет назад он пришел сюда мальчиком, возил тачку со щебнем, а потом сменил ее на зубило и молоток. Перед тем как должны были закрыть выработку, он стал чуть не лучшим мастером в округе. Вытесанные Устимом гранитные глыбы есть, наверно, и в Бресте, и в Копани, а может, и в самой Варшаве стоят надгробьями на могилах именитых господ.
Гуралю приятно сознавать в руках свою силу, а в сердце гордость. Каждый раз после взрыва, когда тяжелая, смешанная с пороховым дымом каменная пыль уляжется, осядет на траве, на молоденьких ольхах, что кустятся вокруг, он медленно выбирал подходящие глыбы, выстукивал внимательно, нет ли в них трещин, ставил свои метки. И когда рабочие, расчищающие выработку, натыкались потом на выведенные дегтем инициалы «У. Г.», то обходили глыбы, шутили:
— О! Еще одним паном меньше!
— Из-под этого камешка не встанет.
— Только бы дохли, камней мы им наготовим…
Глыбы подвозили к мастерской — крытому, с тремя стенами сараю, вокруг которого лежали готовые, уже обтесанные стояки и плиты и валялись случайно расколотые. Устим, еще раз оглядев материал, плевал на жесткие свои, ободранные ладони и брался за инструмент. Сначала молотком отбивал острые выступы, откалывал лишнее, а уже потом приступал к обработке. Небольшое, куцее зубило так и играло в его руке, словно само знало, где ему нужно остановиться, вгрызться, чтобы отколоть еще небольшую крошку неподатливой породы.
— Горячая у тебя, Устим, работа, — завидовали каменщики, — с огоньком.