А Гураль тем временем уже беседовал с конюхами. С ними и разговор проще, и надежд на них именно сейчас, в эту ненастную пору, больше: трактор вряд ли взберется на размокшие пригорки, а лошадки потихоньку-потихоньку, глядишь, и одолеют: вспашут и засеют полоску-другую.

Крышу над конюшней после пожара заканчивают, осталось лишь покрыть, а поскольку новых материалов нет, решили воспользоваться старыми — жесть хотя и подгорела, но все же малость послужит.

— Вот чтоб ему, поджигателю этому, руки вот так скрючило, — говорит, выпрямляя лист железа, Никита Иллюх.

Жесть извивается, каждый удар деревянного молотка эхом откликается в противоположном конце помещения.

— Скрючит, Никита, — уверяет Устим, — Не только руки скрючит, но и голову свернет…

— Так ничего и не слышно: кто, зачем? Не с неба ведь огонь.

— Не с неба, — спокойно и как-то даже равнодушно отвечает Гураль, переходя от одних яслей к другим и, будто невзначай, осматривая сбрую.

— Видать, не добили мы их, Устим, — продолжает Иллюх.

— Видать, — соглашается Гураль и совсем по-иному, тверже, спрашивает: — Чьи?

В руках у него вожжи — старые, видавшие виды, кое-где они изрядно истрепаны. Устим поднимает их перед собой, пытается разорвать, однако это ему не удается.

— Зря стараешься, — бросив молоток, подошел Иллюх. — Они даже Иуду выдержат. И не одного.

— Иуду, может, и выдержат, для него и такие в самый раз, а для нас с тобой, для дела, не подходят. Так чьи же? — допытывается Гураль.

Роман Гривняк и еще несколько мужчин, которые, увидев председателя, спустились с крыши, потерли с холоду руки, заулыбались.

— А чьи же? — решительно промолвил Иллюх. — Раз не рвутся, знать, мои.

Мужчины засмеялись громче.

— В самом деле, я и не догадался, — в тон ему сказал председатель. — Ты того… Буду проверять перед выходом, чтоб не стыдно было. В партизанах наряд за такое схватил бы…

— То в партизанах, там… военное положение.

— Будешь иметь его и здесь, — и, обращаясь ко всем, Гураль добавил: — На вас, хлопцы, надежда. Техника — сами видите, да и куда сейчас, к примеру, трактором… Стало быть, вы первыми и пойдете.

— Не привыкать, Устим. Пойдем, если надо. Только бы слякоть эта притихла да солнышко выглянуло.

— Дал бы всевышний…

Мужчин не хватает, а село, колхоз поднимать надо, вот и пришлось Гуралю взяться за это дело. Отнекивался, но когда на общем собрании посмотрел на вдов и сирот, не выдержал, сдался. Председателем так председателем. Кому-то же нужно возглавлять хозяйство. А что трудно, так разве он когда-нибудь искал легкого хлеба? И тогда, когда с глыбами, с гранитом возился в карьерах (до сих пор в горле дерет от каменной пыли), и позже, в партизанах, — нигде не плелся в хвосте… Да и свое же оно, все это, родное. И село, сожженное и опустошенное, и люди, стреляные-перестреляные, и земелька, не очень щедрая (пески да болота), однако своя, отчая. Сколько в ней пота и крови людской! И его, Устима, и отцовской да дедовской. Эгей-гей! Видать, и мокрое оно, Полесье, болотистое да озерами богатое, потому что испокон веков не умолкал на нем людской плач и причитания. Да еще стрельба. Сколько и помнит себя — войны: то империалистическая, то гражданская, с которой не вернулся отец… А ныне — эта. А сколько между ними случалось всякого, забрало десятки жизней. И каких! Самых лучших. И все — кровь, кровь, слезы да пот. Как же высохнуть топям да болотам этим, когда такие бездонные источники? Солнца нужно, дней погожих. И чтобы не на день-два — навсегда. Чтобы высветило, выпило горе веселками-радугами, а возвращалось на землю лишь благодатными дождями да метелицами зимними.

После обеда вроде бы затихло, ветер малость разогнал тучи, поплыли они вдоль Припяти, и Гураль, накинув пятнистый, еще во время войны раздобытый у немцев маскхалат, вышел на поле.

Оно начиналось сразу же за подворьем. Это, пожалуй, был самый лучший участок — ровный, без кустарников и песчаных пригорков, хорошо удобренный. Устим всегда любовался им, в особенности в начале мая, в юрьев день, когда ветерок гнал по полю, еще бесколосому, зеленые волны ржи, и позднее, накануне жатвы, когда пахло молодым зерном, медуницей, пели перепелки да неутомимые жаворонки. Гураль когда-то не мог смириться, что все это принадлежит одному человеку, пану, который и приезжает сюда лишь изредка, видимо, и не любит землю, не понимает, а лишь использует как средство наживы.

Теперь он, Гураль, ходит здесь хозяином. Не управителем или приказчиком, а полноправным хозяином, хлеборобом. Ему не все равно, какова она нынче и какой будет завтра: будет родить зерно, приносить людям добро, расцветать или же будет лежать в окопах и воронках, бурьяном зарастать. Не все равно, нет! За нее пали на войне его товарищи, и сам он мог, как и они, не вернуться к ней…

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги