Что могло быть далее? Было то, что бывает во время войны, когда армия отступает, вынужденно оставляя города и села, хутора, часто не имея возможности вывезти самое дорогое или самое ценное. Перед ним снова предстал тот день: забитая отступающими и беженцами дорога, внезапное нападение фашистских стервятников, пылающая полуторка, вражеский десант… Что он мог тогда сделать? Как он мог по-другому поступить с теми ящиками бумаг? Нести на плечах? Закопать на глазах у всех? Упасть на них и сгореть вместе с ними?..
— Хорошо, — прервал его взволнованный рассказ Соколов, — акт вы тогда составили, оформили? Ведь речь идет о партийных документах. Вы понимаете?
Степан молчал. До актов ли было! Он не знает даже фамилий охранников, приставленных сопровождать архив. Единственный, чья фамилия задержалась в его памяти, — водитель автомашины. Но где он, что с ним? Соколов печально покачал головой.
— Сочувствую вам, Степан Андронович.
— А в чем все-таки дело? — наконец спросил Жилюк.
— В архиве, то есть в отсутствии его. Нет никаких следов.
— Но ведь всем известно… Не только у нас такое случалось.
— Вопрос, видите, стоит о вашем, копаньском архиве. Что было где-то, то само собой.
— Кому-то захотелось разворошить это дело?
— Не знаю, Степан Андронович. У органов к вам нет претензий. Задача выяснить дело поставлена перед нами высшими инстанциями. Вас ни в чем не обвиняют.
— Пока… — добавил Степан.
Соколов не поддержал реплику Степана. Вместо этого попросил у него и отметил пропуск.
— Пошли, я вас провожу, — предложил.
Степан вяло встал, ступил за порог открытой двери.
XIX
Хорошо и надежно было Павлу под боком у Мирославы.
Даже вонючий кладбищенский склеп, скрывавший его не только от посторонних глаз, но и от недреманного, всевидящего ока, казался теперь тихой обителью. В любой час, когда, конечно, у Мирославы никого не было, он мог пробраться к ней, перекусить и снова возвратиться в логово. Мирослава терпела, молчала, он знал ее мысли, как и то, что не выдаст, не предаст. Видел ее муки, не раз, целуя в ночных сумерках, ощущал горьковатый привкус слез, отчего снова разъярялся, потому что не терпел слезливых и жалостливых. Собственно, с некоторых пор — не с тех ли, когда понял свою униженность в этом мире? — чувство жалости покинуло его навсегда. Сознание собственной неполноценности порождало в нем приступы ярости. А когда узнал, что должен стать отцом, рассвирепел еще пуще. Разумеется, он хотел быть отцом. Бесконечно длинными днями и ночами, которые выпадали на его долю раньше и стали постоянными, безутешными ныне, представлял себя в кругу веселой детворы где-нибудь на хуторке, среди полей, своих полей; он непременно обзавелся бы пасекой, пасека — признак зажиточности и благополучия в хозяйстве, а там, глядишь, разжились бы с Мирославой и построили ветряную мельницу, чтобы радовала душу мягким шуршанием зерна, сладким запахом свежей муки и неторопливой беседой мужиков, сидящих на тугих мешках…
Но — кроть его ма! — не суждено было сбыться его мечтаниям! Вместо этого — зловонное подземелье, постоянный страх, постоянное дыхание смерти. Можно ли быть отцом при таких обстоятельствах?
Ну вот, а теперь нет даже и этого подземелья. Хотел ли бы он снова оказаться там? Нет. Рано или поздно в жизни наступает момент, когда человек должен найти в себе силы, мужество сказать: довольно! Довольно самообмана, несбыточных надежд, нареканий на судьбу и утомительного копания в собственных поступках. Все там, в прошлом, было правильным, таким, как ему хотелось, и теперь надлежит дать за него ответ. Наказание или возвеличение — все равно. Мир, наверное, так устроен, что выше возможного не прыгнешь, дальше суженого не устремишься. Суждены тебе эти вот шоры — держись их, иди в них и не вздумай привередничать. Известно ведь — каждому свое: кому тащить телегу, а кому ехать на ней да понукать. Бывает, роли меняются, однако ненадолго, за призрачной удачей наступает горькое разочарование, и тогда еще сильнее грызет ощущение несовершенства мира и собственной неполноценности.
Несостоятельной оказалась власть, которую его единомышленники уже вроде бы держали в руках и от имени которой вершили суд и расправу. Дикими волками предстали они перед судом людским и божьим, и нет у них иного выхода, как догнивать в смердящих схронах или же… или же сдаваться на милость тех, на чьем теле кровавые следы их рук. Некоторые уже спекулируют на этом. И что огорчительнее всего — бывшие их главари, вожаки, черт бы их побрал, те самые, которые держали всех остальных в покорности и страхе, на словах исповедовали верность «неньке Украине». На словах. Сколько было их! Торжественных, многообещающих, призывных… И все поросло пустоцветом, куколью, мякиной разлетелось по ветру…
Впрочем, мудрствования мудрствованиями, хорошо рассуждать, когда есть что пожрать и есть крыша над головой, а в их положении пора искать более надежное убежище. От тех харчей, захваченных у жены Стецика, через несколько дней остались крохи, раздобыть еще было негде.