И там, в предбаннике, Ульяна, посмотрев сочувственно на Никиту, спросила у него: «Что случилось?». Он долго смотрел на неё молча, не зная, что сказать. «Ничего» было бы самой большой ложью, когда-либо им сказанной. Но и сказать правду Никита не мог. Прежде всего потому, что он сам не знал её до конца, а та маленькая её часть, которую он всё-таки знал, не уместилась бы в разговор за надеванием верхней одежды. Поэтому неожиданно для самого себя Никита соврал, что у него умер друг. Все замерли как были, в куртках на один рукав и незашнурованных ботинках. Ульяна долгое время смотрела на Никиту с какой-то ошарашенной полуулыбкой. Никита знал: стоявшие по бокам Алёна и Прокофий тоже смотрят на него, но он сейчас не видел ничего, кроме Ульяниного лица, заворожённый преображениями на нём, как если бы он был малолетним хулиганом, бросившим подожжённый бумажный самолётик с балкона и теперь смотрящим на полыхнувшую в квартире этажом ниже занавеску.
Наконец Ульяна, уже намного тише, чем раньше, каким-то придавленным голосом спросила: «Какой друг?» Никита сказал, что она его не знает, он не из Москвы, они познакомились в Интернете. При этом он скорее почувствовал, чем увидел, как ещё сильнее насторожились Прокофий и Алёна: под это описание всё больше подходил его друг Паша, никому не известный музыкант из Тулы, с которым Никита познакомился в паблике в ВК, посвящённом группе Nirvana и без песен которого не обходился ни один квартирник ребят.
Тогда Ульяна спросила, от чего он умер. «Передоз» – ответил Никита, попавшись в ловушку собственных фонетических ассоциаций: Пашин музыкальный проект назывался Dosed. Поэтому, чтобы отвести девочек от этой очевидной лжи в сторону менее очевидной, Никита, поглядев на встревоженные лица Алёны и Прокофия, сказал, что это не Паша. Тогда, ещё после некоторой паузы, Ульяна медленно подошла к Никите и обняла его. С двух сторон к ним прижались Алёна и Прокофий. Но Никита не чувствовал этих объятий. Внутренний голос, до этого лихорадочно тараторивший, вдруг замолчал, оставив Никиту в каком-то холодном оцепенении. С одной стороны, ему стало намного легче от того, что у этого его болезненного, скорбного состояния появилась какая-то внешняя, простая и всем понятная причина, в которую он, не особо различая, как и все шизофреники и творческие люди, даже заведомую ложь, сам частично поверил, ощущая теперь вместо прежней агонии тихую, даже сладостную в её правильности и нормальности грусть.
Но, с другой стороны, Никита теперь чувствовал какую-то почти осязаемую стену, выросшую между ним и остальными ребятами, в особенности – между ним и Прокофием. И он знал, что со временем она никуда не денется и даже в минуты особенной близости – физической и духовной, – истончившись до полупрозрачной мембраны, будет разделять их.
В борьбе этих двух
Алёна и Ульяна шли чуть впереди, разговаривая о чём-то своём, а Прокофий и Никита следовали за ними, но не вровень: Никита теперь смущался Прокофия, не мог взять её за руку и сказать хоть слово, потому что всё это было бы будто продолжением его лжи, новым витком, так что он шёл, чуть обгоняя Прокофия, держа руки в карманах и почти наступая на пятки Ульяне. И думал о том, как ему быть.
Во всём сознаться казалось Никите задачей непосильной, поэтому он представлял, как его ложь медленно тонет в песках времени, как после ещё нескольких кормлений она перестанет просить добавки и останется в прошлом, которое, если ещё немного приврать, уже себе, однажды забудется. Останется только песчаный бугорок, который понемногу разгладит ветер и новый песок. Но как долго этого ждать? И что если кто-то всё-таки копнёт под этот бугорок? И, когда ребята спускались по дорожке небольшого сквера к метро, Никита понял, что не выдержит этого, не сможет жить с этим бугорком в душе. Он, понял, что должен во всём сознаться. Но сделать это Никита не решался, боясь сломать то малое – сочувствие, объятия, – что уже успело вырасти на его лжи. Никита боялся недоуменных, разочарованных взглядов, боялся, что, сознавшись, он навсегда потеряет доверие ребят, доверие Прокофия; боялся, что лакуна, образовавшаяся на месте его лжи, никогда не зарастёт. В то же время Никита понимал, что с каждой секундной всего того, что обрушится в эту лакуну, становится только больше и что чем дольше он тянет, тем труднее будет на это обрушение решиться. Но чем острее он это понимал, тем сложнее становилось это сделать. И Никита молчал, ничего перед собой не замечая, механически открывая двери в метро, прислоняя карточку у турникета и спускаясь по эскалатору.