Проснулся я как-то сразу, и сразу понял, где нахожусь, четко и ясно. Тишина, темень. Ноги едва разогнул, как ссохлись, с трудом пошевелил задубевшими пальцами – сухо. Штанины шоркнулись друг о дружку, как жестянки от засохшей в них глины. Опять пахнуло грибами и молоком, и как штырем ткнули под грудь: острое чувство голода смяло все мысли, волю, ворохнувшуюся было совесть – я поднялся и стал потихоньку, пытаясь хоть что-то разглядеть в темноте, в слабой серости летней ночи, просачивающейся через едва заметные неплотности дверей, ощупывать скамейку, на которой по приходу видел стояли рядком крынки, тазы, ведра… – медленно, осторожно, чтобы не звякнуть, не разбудить хозяев. Пальцы, как у врача, перекатывались с одного узнаваемого предмета на другой: ведро – пустое, за ним – что-то плоское, накрытое тряпкой. Из-под тряпки потянуло грибной сладостью. Пальцы наткнулись на ломтики мякоти, понятно: резаные на просушку свежие грибы. Значит, пока я отсутствовал, пошли грибы в лесах – белые, судя по запаху и твердости долек. Дальше – крынка. Шатнул ее чуток – пустая. Еще дальше – еще крынка, обвязанная марлей. С дрожью в руках стянул твердоватую от засохшего молока повязку с горловины крынки: вот она – живая вода! Поднял посудину к трясущимся в ненасытности губам и без продыха стал пить густое, устоявшееся за ночь молоко, чувствуя, как мягкими толчками вливается в меня сладкая влага. Полкрынки укатилось в желудок. Забулькало там, мягко, приятно. Осторожно поставил полегчавшую крынку, затянул марлей и снова шоркнул пальцами вдоль скамейки – корзина – плетенка! В ней что-то округло холодное. Куриные яйца! Взял два – по одному в каждый боковой карман, и к дверям, долго, притаивая дыхание ощупывал задвижку, осмысливая ее устройство. Тихонько толкнул – подалась с легким, едва уловимым звяканьем, и вот она – ночь! Звезды в росплеск по всему верху, а по-над деревней светлая бахрома зарева. Тихо спустился с крыльца, отыскивая отвердевшими за ночь сапогами каждую ступеньку, – и за калитку. Вперед, на дорогу, домой! Из-за полкрынки молока и двух яиц вряд ли будет погоня. Но все же к всеобщей побудке надо как можно дальше уйти от деревни. Почти бегом в переулок, к большаку. И странно, даже собаки нигде не тявкнули, пока я, задыхаясь в охвате свежего воздуха, тянул обесформившиеся сапоги за околицу. Там я и сглотнул те, прихваченные, два яйца, и вроде силы прибавилось, легче стало…
Лился из-за лесов негасимый свет, манил, и я полушел к нему, полубежал, не оглядываясь, чутко ловя редкие звуки в беспокойстве мыслей, легких, мимолетных, неглубоких…
В такой запарке быстро отбил сухую грязь и со штанов, и с голенищ сапогов, и стал наливаться сырым теплом. Вперед и вперед!..
Полнеба охватило разливной желтизной, когда, я поубавил пыл, отмахав от Ухановки не менее пяти километровых заворотов между лесов. Успокоилась душа, плавнее, четче потекли мысли. И легкая горечь, легкая усмешка высветились от них, когда вновь нарисовалось мое тайное пробуждение в чужих сенях. Впервые в жизни я посягнул на чужое, пусть малое, но чужое, и заскребло сердце от острого раскаянья, жутковато стало и за себя, не совладавшего с накатом голода и решившегося на постыдный шаг, и за людей, пожалевших пары вареных картох, стакана молока и сухого приюта для прохожего. Про такое и не слышалось и не читалось. Не раз дед приводил в дом то заозерцев, не успевших засветло добраться до райцентра, то казахов с дальнего аула по той же причине, и всегда мне приходилось забираться на полати – изба-то тесноватая. И только ли моя непросохшая одежда и грязные сапоги были причиной столь явной неприязненности да еще и не в одном доме? Вряд ли, нечто иное угадывалось за этим, оставляя мне горькое удивление да зарубку на сердце.
Грязь на дороге хотя и подвяла, но все еще держалась в густом замесе. Ошметки ее липли к сапогам, вязали шаг. А вдруг тот приземистый, с крутой шеей, мужик ходит в начальниках, лошадь имеет? Что стоит верховому меня догнать – пустяки. А догонит – не устоять. Тут и бокс не поможет, если начнет кнутом охаживать… И я нет-нет да и оборачивался на всякий сличай – нет ли погони: лес рядом – туда и сигануть придется, если что. Но, чем выше поднималась заря, тем дальше уходил я от неприветливой деревни, от позора перед самим собой, тем реже и реже оглядывался, понимая, что за десять верст, отмерянных в запале, в тревожных думках, никто не поскачет из-за полкрынки молока и двух яиц. И мало-помалу тревожные те мысли растаяли, и как в полусне шел я обочиной большака, откидывая шматы глины с сапог, чувствуя, как деревенеют ноги, тяжелеет изжульканный пиджачишко, немеет спина…