Молчал я, глотая горечь, и зря говорят, что чувства не материальны – они превратили так радостно начавшийся день, мою крылатую осветленность в осеннюю пустоту, тоскливую дрожь, неотвратное сокрушение…
– Ну они и пригласили Рыжего и Катюху покататься. Федюха вроде отговаривал ее, да разве та послушается… Уехали куда-то за Агапкину рощу, подпили. Рыжий сковырнулся под кусты, а Катюху использовали. Затемно привезли к дому, чтобы никто не видел, и выпихнули из машины, а Рыжий оклемался только ночью…
Сжималось сердце, сжимались кулаки, горячие тугие порывы мести ли неизвестно кому, ухода ли куда глаза глядят от петли позора, захлестнувшей меня в некой причастности, взрывали душу, тянули в неизвестность. Но куда пойдешь, кому что скажешь?!
Паша понял мое состояние, взял под локоть.
– Ты это, не горячись. Узнай лучше у тетки Дарьи все. Она на другой день в сельсовет ходила, к Хрипатому, а Лиза подслушала, и пошли разговоры, не поймешь от кого: Хрипатый ли поделился с кем, Лиза ли, хотя божится, что никому не сказала ни слова, но разве можно им, вертихвостым сорокам, верить. Рыжий ли приврал что…
– Сам у Кати спрошу! – прошевелил я ошершавленным языком, холодея от одной мысли об этом разговоре: как в глаза-то глядеть? Как решиться на такой стыд? Где сил взять?..
– Не спросишь, – охладил меня Паша. – В те же дни тетка Дарья увезла ее куда-то к сестре в другой район, далеко…
Снова затуманилось яркое утро, поволокло дымку перед глазами, ослабли колени, а на сердце полегчало: не будет скорой встречи, не ослепит взгляда жгучий стыд, не перехватит голос от тяжкого разговора.
– Ты поразузнай, если горишь желанием, про то получше, – советовал Паша. – У деда спроси – он в доверенных у тетки Дарьи. А я пойду – поесть надо и на работу. Вечером приходи на улицу – будем разбираться. Сейчас Федюха марку держит за гармониста. В армию его берут. – Хлопнул друг меня по ладони и пошел, покачивая широкими плечами.
Как в полусне вернулся я в ограду, под навес, схватил самодельную штангу и стал поднимать в жиме: раз, другой, третий – мысли жестоко корежили душу, рисуя непристойную картину Катюхиного позора, и не погасить их, не отогнать, не увести на что-то другое. Слабли руки от этих пыток, кинул я самоделку на землю и за боксерские перчатки. Они там же, в сараюшке, на штыре висели. Надел их и зашнуровал с каким-то злорадством, кинулся к мощному стояку ворот и замолотил его: сбоку, снизу, прямыми… Какие-то лица замелькали перед мысленным взором, чужие, Рыжего, Хрипатого…
Но как подступиться к деду с таким щекотливым вопросом? Ну дружили, ну цвели в одном цвете, горели в одном огне, блуждали в колдовском мороке, ну и что? Не была она мне названной невестой – дитя еще, какое я имею право лезть в тот омут, в ту хмарь? И по раскладу рассудка получалось, что никакое. Но душа взрывалась молниевой вспышкой, едва прорисовывалось лицо Катюхи, памятью оживлялось прикосновение ее горячего тела. Волей-неволей кидал я на деда вопрошающие взгляды исподтишка, и он уловил их, долго теребил усы, вздыхал, потом решился:
– Ты, малый Леньк, шибко-то не убивайся. По совести судить – позор, а копни поглубже – огрех по доверчивости, неразуменье, первая ошибка в жизни, а кто их не делает? Тут бы не корить человека надо, а поддержать…
Золотое сердце у деда, и как с ним не согласиться. Но разве можно простить мерзость подлецам? Позволять им осквернять святое, гадить людям в душу, ломать судьбы?..
– Я и не собираюсь корить, – голос мой чуть дрогнул, – хочу дознаться, как это случилось и кто там был.
Дед махнул рукой:
– Дарья ходила в Иконниково по начальству – бестолку. Свидетели, мол, нужны, доказательства, и еще многое другое, чего и не исполнить. А у той погани отцы в больших шишках, и они тоже несовершеннолетние. По согласию, мол, свершили глупость, если они еще свершили, что тут, мол, поделаешь.
«Не та ли шантрапа пакостит, из-за которой меня исключили из школы? – высверкнулась мысль. – Не так уж мого в райцентре начальства и тех людей, кому легковую машину могут выделить…»
– А к Дашке не ходи, – как утвердил дед, – не бередь душу. Она только чуть-чуть успокоилась. Кто ты ей, чтобы лезть со своими расспросами?..
И опять прав дед: никто…
Из-за Агапкиной рощи вылупилась огромная перламутровая луна. Казалось, добеги до леса, влезь на самое высокое дерево и сиганешь на округло шершавую макушку ночного светила. Зачернел на ее фоне окоем сажевым налетом, закудеснились деревенские улицы в причудливых изломах светотеней, поплыли неясные дали. Иной мир, иное восприятие, иные чувства. Притихли дворы, притихли птахи, не зашелестит травка, лишь там, в залитых латунным сиянием приозерных лугах и камышовых крепях, загуливала дикая ночная жизнь: со свистом, трескотней, теньканьем, звоном и тихим гамом непередаваемых шумов. И как бы в одном разливе с теми всплесками звуков затевалась и молодежная улица-гулянье, с чистым переливом гармоники – званцом к веселому сбору…