Хосефа первой заметила их. Подниматься по лестнице ей стоило таких же усилий, как и не грубить Грегории; с каждым днем она все сильней раздражалась при мысли о том, что эта святоша заняла место Эммы. Все еще запыхавшись, она поцеловала сына, а девушке резким жестом, с некоторой досадой протянула руку. Далмау немного подождал, пока мать отдышится: всего один пролет, а дыхание сбилось; это обеспокоило его. «Сколько же раз она останавливается передохнуть, поднимаясь в квартиру на улице Бертрельянс?» – спрашивал он себя, пока женщины следовали за ним во Дворец искусств, который обрел жизнь вместе с публикой; люди ходили по залам, останавливались здесь и там перед картинами и скульптурами, шептались, что-то показывали друг другу, то подходили ближе, то отступали на несколько шагов, выбирая точку обзора, и, наконец, застывали перед полотном. Солнце, проникая через просвет и боковые стекла, все заливало светом. Далмау глубоко вздохнул; пространство, до сих пор погруженное в спячку, было пронизано жизнью; творения искусства поражали зрителя, чуть не валили с ног красками и сочетанием фигур. Нет, это не люди говорили, а сами творения; под взглядами, направленными на них, картины рождались как живые, независимые существа; они впитали в себя все эмоции, какие художники смогли в них вложить, и теперь им не терпелось представить это богатство на суд заполнивших залы мужчин и женщин. Волшебство искусства! Они подходили к залу номер восемь, угловому, на основном этаже, и Далмау казалось, будто он уже слышит комментарии, похвалы цветам и свету. Может быть, зрители обсуждают серые тона, которых так трудно было добиться, или свет, который излучает мозаика. Кто сейчас смотрит на «Мастерскую мозаики», сколько человек?
Никто. Нисколько.
Далмау застыл на пороге выставочного зала. Пустое место зияло на стене там, где висела его работа. Люди с изумлением смотрели на эту пустоту, абсурдную посреди картин, наползающих друг на друга.
– Где она? – робко осведомилась Грегория.
– Что такое? – недоумевала Хосефа.
Далмау неверными шагами вошел в зал, встал посередине, вертел головой, вглядываясь во все картины, висевшие на стенах.
Его картины нигде не было. Значит, ее не перевесили в этом зале.
– Ей, наверное, нашли лучшее место, более выигрышное, – видя смятение Далмау, убежденно проговорила Грегория.
– Так и есть, – согласилась Хосефа.
Далмау направился к смотрителю, который стоял в углу и следил за тем, что происходит в зале. Женщины видели, как он допрашивает смотрителя, показывая пустое место на стене, смотритель явно не в курсе, судя по тому, как мотает головой и пожимает плечами; а Далмау все не отстает от него и тычет пальцем в стену.
– Ей нашли особое место, – стояла на своем Грегория, – картина того заслуживает.
Хосефа едва кивнула, видя, как сын стремительным шагом идет в их сторону.
– В администрацию! – бросил он на ходу.
Донья Беатрис приняла их с понурым видом, отнекивалась и оправдывалась, запинаясь; куда только подевалась прежняя элегантность, манеры, любезность. «Я ничего не знаю», – только и твердила она.
– Как это вы ничего не знаете? – кричал Далмау. – А моя картина? Где она?!
– Не могла же она исчезнуть, – пыталась вмешаться Грегория.
– Что с моей работой?! – неистовствовал Далмау.
Хосефа наблюдала за ними, закусив губу, закрывая глаза всякий раз, когда сын повышал голос, мотая головой при мысли о том, что они, наивные, опять понадеялись на что-то в мире, где все им чужие. Предполагала худшее, хотя и не знала, что именно. Оглядела себя: на ней то же цветастое платье, что и несколько лет назад, на первой выставке Далмау, где были представлены портреты
– Не угодно ли пройти сюда?
Вопрос прозвучал за ее спиной, какой-то мужчина сделал знак следовать за ним. Далмау узнал его: Карлос Пиродзини, секретарь приемной комиссии, с приветливым выражением лица, с седыми усами, они хоть и выдавали его возраст, а было ему более шестидесяти лет, но все еще закручивались на кончиках, которые их обладатель то и дело теребил.
Они пересекли вестибюль, направляясь в секретариат, расположенный в другом крыле. Пиродзини предложил им присесть к столу. Но все трое продолжали стоять. Секретарь тоже не стал садиться.
– Ваша картина, сеньор Сала, – приступил он сразу к делу, боясь потерять решимость, – как она называется… «Мастерская мозаики», да? – (Далмау и Хосефа не шелохнулись, Грегория кивнула.) – Так вот, кажется… – Он заколебался. – Ее выбросили на помойку, – признался он удрученно.
Далмау весь побагровел, сжимая кулаки, дрожа от ярости. Хосефе пришлось поддержать Грегорию, которая чуть не лишилась чувств.