– Нам будет довольно и какой-нибудь в тысячу песет, согласна? – отшучивался Далмау.
– Ты ее получишь. Точно. Я молилась, чтобы…
Далмау скривился, и она не стала продолжать.
Мать тоже подбадривала его, когда они обедали по воскресеньям, даже маленькую Хулию привлекла к этой задаче: девочка показала свой портрет в садике Народного дома, и все дети, все-все-все, захотели, чтобы Далмау их нарисовал тоже, а она сказала… И Хосефа ерошила волосы девочки, улыбалась, протягивалась, чтобы поцеловать ее в щечку, а та вырывалась, чтобы ее не перебивали. «Есть одна девочка, Мария, вот ее ты нарисуй, а Густаво не рисуй, ладно?» Хосефа смотрела на сына, который делал вид, будто внимательно слушает. Улыбалась. Нет. Об Эмме они не говорили, хотя теперь Хосефа была бы рада, если бы Далмау проявил настойчивость, как это бывало раньше. Ей бы очень хотелось, чтобы этот новый Далмау, тот самый, кто на ее последний день рождения, весь сияя, принес подарок – подержанную швейную машинку, возобновил бы отношения с Эммой и порвал с католичкой, которая так раздражала Хосефу.
В паре газет появились отзывы о «Мастерской мозаики», оба критика дружно приветствовали возвращение Далмау Сала, того самого, кто в рисунках запечатлел души
Тем временем Далмау продолжал увлеченно работать во Дворце музыки над
Далмау чувствовал, что их отношения изменились с тех пор, как он представил картину на Международную выставку изобразительных искусств. Грегория поддерживала его, пока он писал картину, они вместе отнесли полотно и рассчитывали на успех; это укрепило их связь, если можно так назвать чисто целомудренные отношения. Все это изменило и самого Далмау: он снова начал писать, волшебство вернулось его глазам, его рукам, в его душу. Впечатления вновь переполняли его, иногда смущали, и причиной тому не алкоголь и не морфин, а равновесие, которое привнесла в его жизнь девушка, что самозабвенно трудится, стоя на коленях у ног музы, играющей на скрипке. Нежность захлестнула Далмау, мурашками пробежала по спине. Так и подмывало пересечь сцену, схватить ее, поднять на руки, отнести в укромное место и там любить, нежно и бережно, чтобы не напугать. Далмау гнал от себя такие фантазии, но вот Грегория, устав от одной и той же позы, закрыла глаза и откинулась назад, выгнув спину; обозначились стройные девичьи груди, торчащие вперед, будто бросая вызов той самой богине, которую девушка воплощала в жизнь на сцене концертного зала, и это окончательно выбило Далмау из колеи. Желание росло, выходило из-под контроля.
Он отвернулся, склонился над собственной музой, той, что с поперечной флейтой. Грегория – католичка, подумал с сожалением. Это разверзало между ними бездну. Ее родители тоже католики, даже чересчур правоверные, что она сразу дала понять, даже не осмелившись представить им своего ухажера. Если все пойдет так, как ожидает Далмау, и он добьется успеха или хотя бы признания и сможет жить своим искусством, настанет время создать семью, завести жену, детей, собственный дом… Он хотел бы взять в жены Грегорию, но как преодолеть религиозные убеждения девушки, когда они так глубоко укоренены? Сам он не собирался ни принимать католицизм, ни лицемерить, лгать, кривить душой и был уверен, что Грегория тоже не поступится своей верой: религия сияла над ней, будто нимб, вдохновляла ее речи, а главное, все ее поступки определялись понятиями не только греха, но и прощения, милосердия к окружающим и божественной широтой души, способной любой проступок, пусть даже грех, обратить в простой житейский казус.